Пьесы. Статьи
Шрифт:
СМЕРТЬ ГУБЕРНАТОРА {75}
Замыслом «Смерти Губернатора» я обязан рассказу Леонида Андреева «Губернатор», написанному в 1906 году и причисляемому в творчестве автора к произведениям, близким революционному направлению русской литературы того времени. Однако моя пьеса — не простая сценическая адаптация этого рассказа. Она является произведением самостоятельным и в целом очень отличным от рассказа Андреева. Я взял в нем только «исходную» ситуацию и несколько мелких фрагментов, необходимых для того, что в драматическом произведении называется «экспозицией». Все, что в «Смерти Губернатора» происходит начиная с половины первого акта и особенно во втором и третьем актах, развивается совсем иначе и даже, я бы сказал, «полемично»
75
Впервые опубликовано в бюллетене Ведомости театра «Польски», выпуск 45, 1960—1961.
Осуждающий Губернатора vox populi [15] — это выражение инстинктивного и всеобщего чувства справедливости: за преступление — наказание, кровь за кровь. Это один из древнейших общественных мифов, глухо ощущаемых простыми людьми. Перед этим «мифом» склоняются с некоторым суеверным почтением также и люди морально равнодушные или даже аморальные, из каких складывается среда Губернатора, в том числе и его собственная семья.
Губернатор, человек мужественный и по-своему честный, сильнее людей его круга чувствует давление народного «мифа» справедливости, и это склоняет его принять неписаный приговор, вынесенный ему анонимным коллективом.
15
Глас народа (латин.).
В таком именно плане и разыгрывается действие в рассказе Андреева, заканчивающемся убийством Губернатора.
Введя в свою пьесу образ Узника-революционера, я разработал иную, свободную от мифологии проблему. Узник видит преступление Губернатора с точки зрения общественных законов и, следовательно, не как вопрос исключительно личной вины и личной моральной ответственности, а как проявление классовой борьбы («Дело не в вас, обречен мир, к которому вы принадлежите, класс, которому вы служите»). Губернатору чуждо такое видение вещей. Он сводит все к «личности», к личной ответственности человека, которую он сам готов нести «с честью». Но такая постановка вопроса, хотя сама по себе честная и достойная уважения, влечет за собой вывод, что история — это фатальная цепь неизбежных преступлений, порождающих дальнейшие преступления. С «человеческой» точки зрения убийство Губернатора в свою очередь — тоже «преступление». Иными словами, Губернатор весьма близок модной теперь философии «имманентного зла истории». На революцию он смотрит так же, как на следующее звено извечного зла, и именно в этом он хочет найти «алиби» для своего преступления или его частичное оправдание.
Итак, в моей пьесе основным является спор двух взглядов на историю: историю как фаталистическую цепь преступлений и несправедливостей и историю как борьбу общественную, борьбу за более справедливый мир, являющийся необходимым условием существования «справедливого» человека.
Губернатор в соответствии со своим пониманием истории желает спасти жизнь Узника-революционера, «обречь» его на последующие встречи с механизмом «имманентного зла». В его представлении героическая смерть Узника во имя лучшей жизни способствовала бы утверждению в массах веры в будущую победу над злом. Сознательный солдат революции подтвердил бы своей смертью от пуль взвода, приводящего в исполнение смертный приговор, ту правду об истории, которая чужда Губернатору и противоречит его представлениям. Этого Губернатор и старается не допустить.
«Случай» (совсем не случайный) приводит к тому, что Губернатору не удается его замысел. Узник гибнет смертью солдата, прорывающегося в свои ряды, и таким образом подтверждает свою правду, лишая Губернатора «алиби», о котором он так страстно мечтал. Более того, из мужественного и по-своему честного, готового искупить свою вину человека Губернатор вдруг превращается в «мошенника», «увильнувшего» от мрачного мифа справедливости. Эта ситуация, куда более болезненная, чем та, в которой Губернатор пребывал до сих пор, заставляет его презирать самого себя. Оказалось, что «миф» справедливой кары за очередной акт извечного зла может оказаться ложным (как всякий идеалистический философский или моральный принцип). Исповедуя этот миф, можно «спасти честь» и одновременно «сохранить счастье» (эгоистическую жизнь).
О мере падения Губернатора свидетельствует то, что единственной его опорой становятся ничтожные и посредственные люди, из которых состоит его семья. Но даже и они отказывают ему в помощи. Они боялись его и демонстрировали свои лживые «чувства», пока он был могущественным, осененным блеском человеком. Они отворачиваются от него, когда, оплатив фальшивой монетой свой долг «чести» в отношении общества, он становится тенью, осколком человека, обреченным на чисто физическое существование.
Порывистая Иоася, положившая свою красную розу «против» великолепных венков, наваленных на мнимой могиле Губернатора, даже не допускает мысли, что возлагает ее над останками настоящего, народного героя.
«ВОЗМЕЗДИЕ» СПУСТЯ ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ {76}
Признаюсь, я был несколько удивлен, когда руководство Праского театра «Людовы» обратилось ко мне с просьбой разрешить постановку «Возмездия». В свое время, в 1948—1950 годах, эта пьеса обошла многие польские сцены (а также и зарубежные), производя довольно большое впечатление на зрителей. Правда, не надо забывать, что это были годы, еще очень близкие к изображаемым в пьесе событиям и конфликтам, и этим фактом, естественно, объяснялся зрительский интерес. Каким будет интерес теперь, спустя более чем тринадцать лет после премьеры «Возмездия» в варшавском театре «Польски» {77} и пятнадцать лет спустя после событий, послуживших темой этой пьесы? Как теперь, в дни двадцатилетия создания Польской рабочей партии, «заиграет» политическое содержание пьесы, связанное с периодом борьбы за утверждение народной власти в стране под руководством именно нашей партии?
76
Впервые опубликовано под названием «От автора» в театральной программе к пьесе Л. Кручковского «Возмездие», поставленной в Варшаве.
77
См. прим. 2.
Ясно, что такой вопрос поставила перед собой прежде всего дирекция Праского театра «Людовы». Но, пожалуй, значительно острей встал он перед автором пьесы. Тем более что в результате моего согласия на постановку «Возмездия» в 1961 году возник еще один, наиболее серьезный для меня вопрос: как теперь отнестись к тексту этой пьесы, созданной в 1948 году, в иной с разных точек зрения политической ситуации и при иных, чем теперь, возможностях драматургического мастерства автора, который приобрел опыт в этой области именно в последующие годы.
В результате моих рассуждений я пришел к следующему выводу: «Возмездие» не является уже пьесой совершенно «современной» в том значении, в каком она была ею в 1948 году, но это еще и не «историческая» пьеса в том смысле, что ее тема относится к явно закрытому уже периоду прошлого. Для многих людей в Польше эмоциональные связи с событиями того времени могут быть и сегодня еще живы. С другой стороны, за пятнадцать лет, истекших с 1946 года, произошло столько необратимых перемен в нашей жизни и нашем мышлении, что мы с полной уверенностью можем уже говорить о достижении временной дистанции, необходимой для объективных суждений о том периоде. А для театрального зрителя «anno 1961» относительная историчность темы «Возмездия», может быть, будет, я бы сказал, приправлена эмоциональной потребностью проверить самого себя, собственную теперешнюю реакцию на то, чем мы были в период, когда разворачивается действие моей пьесы.
Мне кажется, что создание театральной возможности такой «проверки самого себя», более или менее глубоких перемен в нашем мышлении, может служить достаточным основанием для постановки «Возмездия» в двадцатую годовщину ППР. Это дает ответ на первый вопрос, возникающий в связи с инициативой Праского театра «Людовы».
Ответ на второй вопрос — об отношении к тексту пьесы — не вызывает у меня никаких сомнений. Принимая во внимание оба момента, и политический и касающийся мастерства, следовало провести критический разбор текста 1948 года и в значительной степени переработать его.