Пьесы
Шрифт:
В этих словах метко вскрыт корень зла технической цивилизации на основе буржуазных отношений - она способна обеспечить прожиточный минимум, но ценой отказа от полноценной творческой жизни; за кусок хлеба она превращает человека в вещь.
"Сведи к необходимости всю жизнь, и человек сравняется с животным",говорит король Лир у Шекспира. "Безумный" мир именно сводит всю жизнь к необходимостям - к жестким рамкам и желобкам, призрачная свобода выбора между которыми равносильна праву выбирать различные виды смерти.
Человек прирастает к рамкам, сливается с ними, утрачивает ощущение своего "я", становится таким же текучим, аморфным и неуловимым, как жизнь, которую он ведет. Его границы размыты, он и сам не знает, где и в чем он идентичен самому себе, кто он такой,
"Maрио. В общем-то, ничего особенного. Я объездил с гастролями всю Европу и везде видел черные обложки дел с белыми наклейками названий, везде, и везде за ними - страх.
Доктор Ган. Что вы хотите этим сказать?
Марио. Страх, дурман, кровь... Я говорю об этом на каждом представлении, люди бледнеют, но потом хлопают. Что поделаешь.
Доктор Ган. Вы о войне?
Марио. О цивилизации".
Здесь намечены и два подхода к трагедии современного западного человека. Интуиция "аутсайдера", отщепенца Марио видит дальше и глубже, чем логика стража порядка доктора Гана. Марио понимает, что преступление - норма в системе социального устройства мира, в котором он живет. Если для доктора Гана исчезновение прокурора - сфинксова загадка, то Марио легко выводит его из аккуратнейших протокольных обложек. В поверхностном слое причинных связей, которыми руководствуется доктор Ган, не находится мотивировок для "беспричинного" убийства Гофмейера, они заложены гораздо глубже - в самих условиях человеческого существования в мире тотального отчуждения. Они, говорит прокурор, - "кровавый иск, предъявляемый самой жизнью".
Здесь аномалия заложена так глубоко, что не поддается контролю здравого смысла. Доктор Ган со всеми его привычными схемами извиняющих обстоятельств и оправдательных мотивов в деле убийцы оказывается бессилен. Сама ситуация судопроизводства на Западе позволяет дать четкий, выразительный срез отчуждения, показать такой существенный его аспект, как расхождение внешних, построенных в соответствии с правилами формальной логики фиксаций с внутренней сутью дела, с действительностью. Не случайно поэтому эта ситуация нашла широкое отражение в современном романе и драме, дав немало по-своему классических примеров - от Кафки до Дюрренматта, от Музиля до Хохвельдера, от Фолкнера до Осборна.
В трактовке Фриша эта ситуация очень близка повести Камю "Чужой". В герое этой повести можно увидеть еще одного двойника фришевского убийцы. Захлебывающаяся предсмертная тирада Мерсо бросает яркий свет на психическую подоплеку их общего бунта против основ бытия: "На протяжении всей моей нелепой жизни, из глубины будущего неслось мне навстречу сумрачное дуновение и равняло все на своем пути, и от этого все, что мне сулили и навязывали, становилось столь же призрачным, как те годы, что я прожил на самом деле. Что мне смерть других людей, любовь матери, что мне его (священника.
– Ю. А.) бог, другие пути, которые можно было предпочесть в жизни, другие судьбы, которые можно избрать,- ведь мне предназначена одна-единственная судьба... Рано или поздно всех осудят и приговорят".
Конечно, в таких тирадах слышен голос самого Камю, автора "Мифа о Сизифе" и "Взбунтовавшегося человека". Убийца
Это своего рода традиционная парадоксальная мудрость простачка, никак не осознаваемая ее носителем и заключающаяся в умении обратить внимание на противоречие, мимо которого проходит невнимательный "развитый" ум. Эта простоватость может вызвать обличительный эффект, что нередкость в фарсе. "У таких, как я, нет пушек", - по-швейковски остро говорит убийца генералу.
Сознательное, аргументированное обличение пороков буржуазного общества Фриш вкладывает в уста прокурора. Наивысшей сатирической силы это обличение достигает в сцене в отеле. Именно здесь прокурор говорит об умеренности и воздержании как ханжеских добродетелях "бумажной эпохи", выдавшей человека власти безжизненных законов, говорит об "объятьях под контролем часов", о "страсти по календарю", мелком разврате как единственном и жалком приключении людей так называемого "привилегированного" круга. Тезисы прокурора дополняются затем блистательно проведенным саморазоблачением "хозяев положения", прежде всего речью министра внутренних дел перед иностранными корреспондентами, предвосхищающей отдельные положения "чрезвычайного законодательства", которое было введено в ФРГ в самое недавнее время.
Бесцветной жизни под эгидой буржуазного порядка прокурор противопоставляет море, "в котором поднялись из глубин наши настоящие боги дети радости, дети света", белый (как и Санта Крус) порт Санторин. Его попытка прорваться с помощью топора "сквозь джунгли законов и правил" к морю не увенчалась успехом. Санторин обернулся сначала клоакой, а под конец президентскими полномочиями. Здесь кончается дыхание "Санта Круса", намечается переход к политической притче, образцы которой Фриш даст потом в "Бидермане и поджигателях" и "Андорре". Здесь возникает художественная проекция вопроса, неожиданно на первый взгляд поставленного в самом конце вышеприведенной дневниковой записи: "Почему мы так много говорим о Германии?"
"Кто свергает власть ради свободы, тот берет на себя обратную ее сторону - власть", - говорится в самом конце пьесы. Прокурор кончает тем же, чем начал, только на другой ступени служения порядку. Казалось, он сжег за собой все мосты (позволил бросить в огонь бумаги) и окончательно вырвался из клише, из роли, дойдя до крайности, до убийства. Но абсолютная свобода Фриш трезвее ранних экзистенциалистов - мираж; эскейпизм, флибустьерство лишь ребяческая греза. Вырвавшись из одних рамок, прокурор попадает в другие, заполняя собой мифический след графа Эдерланда. Анархия - не выход из буржуазного тупика, топор - не спасение. В наиболее крайних своих проявлениях анархия, основывающаяся на культе силы, неумолимо приводит к защите пресловутого буржуазного порядка.
Историческая аналогия напрашивается сама собой. Критики не раз уже сравнивали эту пьесу Фриша с брехтовской "Карьерой Артура Уи". Гитлер также захватил власть, не встретив серьезного сопротивления со стороны хваленой буржуазной демократии. ("Часто я сам удивляюсь, почему меня ничто не останавливает. Я слышу скрип деревьев и кажусь себе ветром", - говорит прокурор.) Но эта параллель гораздо менее убедительна, чем у Брехта. Исходная ситуация прокурора явно недостаточна для политической притчи. Для Гитлера речь шла вовсе не о свободе от буржуазных норм. О Гитлере никак нельзя сказать, что он не преследовал цель добиться власти. Правда, модель Фриша, как всегда, стремится дать более широкую перспективу, пригодную не только для имевших уже место исторических обстоятельств, но и для возможного вариантного возобновления их в будущем. "Граф Эдерланд" - поэтому обвинение западному укладу жизни в целом, откровенная издевка над буржуазным правопорядком. Именно так была воспринята цюрихская премьера спектакля, вызвавшая целую бурю негодования в буржуазной прессе.