Пьесы
Шрифт:
О том, что "трепотня" носит в рамках буржуазного мира общий характер, говорит американский летчик Эдуард: "Мы же сами дали их миру, красивые слова: мы говорили о праве, а сами несем насилие, мы говорили о мире, а сами порождаем ненависть..." Лицемерная и трусливая мораль буржуа в лице учителя готовит пилюли для мучающейся совести человека, пошедшего на поводу у фашизма, нехитро скроенное оправдание убийств. "Ты делал это по приказу!" говорит он Карлу. "Нельзя губить свою жену ради личных убеждений - жену, ребенка..." - внушает он ему. От войны не убежишь: смерть настигает Карла и под отчей крышей. Но на войне можно прозреть. "Нельзя оправдывать себя повиновением - даже если оно остается последней нашей добродетелью, оно не освобождает нас от ответственности. Ничто не освобождает нас от ответственности, она возложена на нас, на каждого из нас...
Карлу вторит и американский полковник, также прозревший в "пограничной ситуации". Смерть сделала его судьей своей жизни, и приговор его неутешителен. То была типичная жизнь буржуа, основу которой составляли корысть и мелкое честолюбие, жизнь неяркая, нетворческая, неподлинная. "Надо было жить совсем по-другому", - горько сокрушается полковник. Однако возможности иной жизни видятся ему в неясной неоромантической дымке, как все тот же эскейпизм, бегство от жестокой цивилизации в объятия нежной природы, - Фришу эти мотивы нужны, скорее, чтобы подчеркнуть и оттенить уродливость буржуазного образа жизни, вряд ли он склонен видеть в них реальный выход.
"Вы умерли не напрасно",- говорят в пьесе живые павшим. Фриш понимает, насколько зыбок и коварен этот исторический оптимизм буржуа, готовый принести новые миллионы жертв на заклание золотому тельцу - идолу пресловутого и мнимого буржуазного прогресса. "Напрасно!" - утверждает за всех погибших полковник. Фашизм вырос на вполне конкретной исторической почве, однако это никоим образом не свидетельствует о его исторической неизбежности и необходимости. Фашизм можно было предотвратить - вот смысл пьесы. Логика подсказывает драматургу, что сделать это можно было, изменив и преобразовав сам буржуазный уклад. Однако он не находит пока конкретных путей к этому - вот серьезный изъян не только этой пьесы, но и всего творчества Фриша в целом. Однако само его неприятие фаталистической концепции содержит большой взрывчатый заряд, придавая его критике современной западной цивилизации острый и нелицеприятный характер.
Тема минувшей войны поставлена и в следующей пьесе Фриша, "Когда окончилась война". Несколько неожиданный сюжетный материал - любовь русского офицера и хозяйки дома, в котором он расквартирован и в подвале которого скрывается ее муж, немецкий офицер, - рожден очевидной идеей показать на этом исключительном примере возможность близости бывших врагов, в конечном счете возможность мира. Для первых послевоенных лет, когда уже сильно чувствовались ростки "холодной" войны, подобная постановка проблемы могла иметь в высшей степени положительное значение, однако Фриш не сумел добиться убедительного художественного ее воплощения, вынув голый факт из реальных конкретно-исторических связей и, подобно экспрессионистам, спроектировав его в довольно-таки туманную плоскость общемирового полюбовного братства.
Значительно больший резонанс приобрела в то годы третья пьеса Фриша "Китайская стена", написанная в стилистической манере эпического театра Брехта, хотя и лишенная брехтовской веры в назидательную действенность театрального представления. По замыслу Фриша эта пьеса должна была стать именно опытом балаганного представления - зрелища, вынесенного на площадь, в людскую гущу, с которой персонажи вступают в непосредственный контакт, ломающий строгие рамки отъединенной от зрителя сцены. Фриш упоминал в связи с этим Родена, собиравшегося поставить своих знаменитых "Граждан Кале" прямо на землю, без постамента. Однако он с большим основанием мог бы сослаться на чисто театральные прецеденты, попытку преодолеть "рамочность" сцены - на экспрессионистов, почитаемого им Торнтона Уайлдера и, наконец, того же Брехта.
Ни в одной из пьес Фриша нет такого маскарада, как в "Китайской стене", представляющей собой хоровод или, скорее, парад героев самых: отдаленных эпох и сравнительно недавнего прошлого, выступающих за насилие, - от Юлия Цезаря до Наполеона. Руководит парадом некто Современник, тщетно пытающийся убедить знаменитых полководцев в губительности и бессмысленности войны в наших, современных условиях. "Ваше высочество, атом можно расщепить, говорит он Наполеону.
– Мировой потоп
"Китайская стена" не дает катарсиса, "очищения" в аристотелевском смысле, но в ней нет и брехтовского поучения. Как уже справедливо отмечено многими критиками, она полемически направлена против "Доброго человека из Сезуана", чей знаменитый оптимистический финал: "Дурной конец заранее отброшен, он должен, должен, должен быть хорошим", - по Фришу, слишком наивен и исторически не оправдан. Ведь если классическое искусство не уберегло человечество от фашизма, то сумеет ли современное искусство отвратить угрозу атомной войны? Удрученный событиями недавнего прошлого, Освенцимом и Хиросимой, Фриш в "Китайской стене" склонен, скорее, к пессимистическому прогнозу.
В причудливой веренице персонажей "Китайской стены" есть и Дон Жуан, признающийся в любви к геометрии. Этот парадокс был развернут в одноименной пьесе Фриша.
К длинной цепочке различных истолкований популярного в европейской драматургии сюжета - от Тирсо де Молины и Мольера до Граббе и Хорвата - Фриш добавил свою вариацию в характерной облицовке разрабатываемой им проблемы.
Действие, перенесенное в "эпоху красивых костюмов", когда "пальмы звенят на ветру, как шпаги о каменные ступени", по существу, лишь новая яркая обертка горьких раздумий писателя о болезнях и бедах XX века, новая попытка выявить механику отчуждения личности.
Дон Жуан - все тот же фришевский герой, пытающийся разорвать сети определений и предписаний, предъявляемых ему обществом, молвой, репутацией, славой, то есть "ролью", "маской". В этом он сродни и Пелегрину, и Эдерланду, и Штиллеру. Сама проблема, имеющая даже в чисто философской интерпретации (у Рудольфа Касснера, Хойзинги и многих других) метафорическое обыгрывание понятий "актер", "роль", "игра", "маска" и т. д., словно рождена условной и переменчиво-зыбкой стихией театра, уходящего своими корнями в фольклорную глубь обрядовых действ с их элементами ряжений, мистификаций, подмен, превращений и т. п. Подключение наиновейшей художественной и философской мысли к этой мощно бурлящей в веках и лишь XIX веком почти полностью исключенной из театра "игровой" стихии способно высечь свежую философскую и поэтическую искру - недаром фришевский "Дон Жуан" принес его автору наибольшее число комплиментов за "изящное" и "элегантное" художественное решение.
Дон Жуан первого действия пытается вырваться из плотного круга окруживших его масок, бежать от вериг брака, к которым его подталкивают. Геометр и шахматист, человек математически точного, рационального склада не только ума, но и души, он страшится разудалого, оргийного гульбища "буйной ночи", словно бы ему в насмешку названной христианами "ночью познания". Он стремится выбраться из безлюдной и бездумной пучины темных, дурманящих чувств, по фольклорной традиции ассоциирующихся с водой ("Я женщина - и пруд под луной в эту ночь..."), из душной, пронизанной острым томлением и любовными павлиньими криками ночи, из липких объятий Эроса, в которых видит плен, тюрьму, смерть ("Женщина всегда напоминает мне о смерти. Особенно цветущая женщина") . Но ему так же мало удается прорваться к своему призванию - подлинному "я", сущности, - как и графу Эдерланду к Санторину. Панический ужас перед сжимающимся над ним кольцом необходимостей заставляет и его истерически, исступленно отбиваться, сея смерть не топором, но шпагой. И, как его предшественник, он не находит иного приюта своей "постылой свободе" - по формуле Блока, обращенной к классическому Дон Жуану,- как у той же необходимости, общепринятого и исстари ведущегося порядка. Прокурор, бежав в флибустьеры и разбойники, становится президентом; скандалист-любовник, задумав стать ученым монахом, возвращается под прозаический каблук бывшей уличной девки.