Петька-Счастливец
Шрифт:
— А вы знаете, кто настоящий благодетель? — спросил Петька.
— Знаю, да не скажу кто!.. Итак, мы каждое утро будем с тобой заниматься пением.
Глава XI
Раз в неделю к учителю приходили его знакомые артисты-музыканты, и составлялся квартет. Петька упивался дивными звуками бетховенских и моцартовских композиций. Давно уже он не слыхал хорошей и хорошо исполненной музыки, и она действовала на него теперь тем сильнее: словно огненные искры пробегали у него по спине и по всем нервам, на глазах навертывались слезы. Каждый такой музыкальный вечер был для него истинным праздником. Он предпочитал эти концерты оперным спектаклям — в театре всегда что-нибудь мешает полноте
Петька часто беседовал о музыке со своим учителем, и каждая беседа сближала их все больше и больше. Ученик не мог надивиться обширным познаниям учителя и с такой же жадностью слушал его объяснения, с какой, бывало, внимал сказкам бабушки. Мир звуков стал ему теперь таким знакомым, родным; теперь он уже понимал, о чем шепчет лес, шумит море, гудит богатырский курган, щебечет каждая птичка, говорит своим ароматом безмолвный цветок.
Уроки пения доставляли истинное удовольствие и учителю, и ученику. Голос Петьки всегда поражал своей свежестью и чистотою, каждую песенку он исполнял с удивительным чувством и выражением, но лучше всего выходили у него все-таки шубертовские «Песни мельника». Молодой человек уделял одинаковое внимание и мелодии, и тексту; они составляли в его исполнении одно целое, дополняли и освещали друг друга, как это и следует. Из него вырабатывался настоящий драматический певец, и он совершенствовался в этом отношении с каждым месяцем, даже с каждым днем.
Без нужды, без горя жилось нашему юному другу; он был здоров, весел, будущее сулило ему всевозможные блага. Он еще не успел разочароваться в людях; по невинности и чистоте душевной он мог назваться ребенком, а по выдержке в труде — зрелым мужем. Все, кто знал его, любили его, всюду он встречал ласковые взгляды и радушный прием. Отношения же между ним и его учителем день ото дня становились сердечнее. Учитель и ученик были как будто братьями; младший относился к старшему со всею горячностью и искренностью юного сердца, и старший на свой лад платил ему тем же.
Натура у старого учителя была горячая, как у южанина. Сразу видно было, что он умел «и ненавидеть крепко, и любить». К счастью, в нем вообще преобладало последнее чувство. Он унаследовал от отца порядочное состояние и не имел нужды браться за труд, который бы был ему не по душе. Втайне он делал много добра, но не терпел, чтобы его благодарили или говорили об этом. «Если я и сделал что-нибудь, то сделал только возможное и должное!» — говаривал он в таких случаях.
Старый слуга, или кастелян, как называл его сам учитель, говоря о добрых делах своего господина, всегда как-то понижал голос: «Я-то знаю, какие дела он иногда творит, но знаю из них лишь половину. Вот бы кому следовало повесить на грудь звезду! Впрочем, он не стал бы носить ее! Он бы из себя вышел, если бы захотели отметить его за его честность. Знаю я его! Вот уж он-то прежде всех нас попадет в рай, какой бы там ни был веры! Он воистину живет по писанию!» Последние слова старик произносил с особенным ударением, точно Петька питал на этот счет какое-нибудь сомнение. Напротив, Петька и сам чувствовал и сознавал, что учитель его истый христианин по делам своим и может послужить образцом для всякого. Но в церкви он никогда не бывал, и, когда Петька, собираясь однажды идти с матерью и бабушкой к причастию, спросил, не пойдет ли с ними и учитель, тот ответил: «Нет!» Петьке показалось, что он хотел сказать еще что-то, но так ничего и не сказал.
Вечером учитель прочел между прочим в газете о добрых делах каких-то известных благотворителей. Зашел разговор о добрых делах вообще и о награде за них.
— О ней никто не должен помышлять! — сказал учитель. — «Награда за добрые дела подобна финикам — они поздно созревают и становятся сладкими!» — сказано в Талмуде.
— В Талмуде? — переспросил Петька. — Что это за книга?
— Книга, из которой вросло в христианство много добрых семян! — был ответ.
— Кто написал ее?
— Мудрецы древних веков! Мудрецы разных народностей и религий! Мудрость скрыта в ней в кратких изречениях, подобных изречениям Соломона. Глубочайшие истины содержатся в этой книге! Она учит, что люди всегда остаются теми же людьми, где бы и когда бы ни жили. «У твоего друга есть друг — будь осторожен в своих речах!», «Никому не перепрыгнуть через собственную тень!», «Топчи терн, пока ты обут!» Вот что говорится в этой книге! Тебе надо почитать ее! Ты найдешь в ней более ясные отпечатки всех культур, нежели в земных пластах. Я, как еврей, чту в ней также наследие отцов моих!
— Вы разве еврей? — спросил Петька.
— А ты и не знал? Странно, что мы до сих пор не договорились до этого!
Ни мать, ни бабушка Петьки тоже не знали этого, но они отлично знали, какой честный и прекрасный человек Петькин учитель. Надо было благодарить Бога за то, что Петька встретил его на своем пути; после Господа Бога мальчик был обязан всем своим счастьем именно ему. Вскоре мать сообщила Петьке тайну, с которой носилась вот уже несколько дней. Эту тайну доверила ей по секрету жена коммерсанта. Боже сохрани, если бы это дошло до самого учителя пения! Это он ведь платил за Петькино учение и содержание у господина Габриэля! Он стал единственным истинным другом и покровителем Петьки с того самого вечера, когда услышал, как мальчик пел у коммерсанта балет «Самсон».
Глава XII
Госпожа Гоф все поджидала к себе Петьку. Наконец он пришел.
— Ну вот, познакомься с моим Гофом! — сказала она. — Познакомься и с моим уголком! Да, и не мечтала я о таком, танцуя «Цирцею» да «Сильфиду Прованса». Кто-то теперь помнит эти балеты и хорошенькую балерину Франсен! «Sic transit gloria» — всегда говорит мой муж, когда я вспоминаю время своей славы. Он любит посмеяться, но от доброго сердца!
«Уголок» госпожи Гоф оказался уютной невысокой комнаткой, устланной ковром; по стенам висели портреты, подходящие к жилищу переплетчика: Гутенберга, Франклина, Шекспира, Сервантеса, Мольера и двух слепых поэтов — Гомера и Оссиана. Пониже, в рамке под стеклом, висела вырезанная из бумаги танцовщица в платье из кисеи; правая ножка ее была поднята к небу. Подпись гласила:
Кто всех покоряет,
По сцене порхает,
Лицом всех милее?
То Франсен-Цирцея!
Это было произведение самого Гофа. Он, по словам супруги, мастер был сочинять стихи; особенно удавались ему смешные. Он сам и вырезал эту танцовщицу, сам и наклеил ее, сам и сшил ей платье, но было это давно, еще до его первого брака. Долго лежала танцовщица в ящике стола, пока, наконец, не заняла почетное место в «уголке» новой госпожи Гоф. Она представила Петьке господина Гофа.
— Ну разве он у меня не прелесть! — сказала она юноше, указывая на мужа. — По мне, так он красивее всех в свете!
— Особенно по воскресеньям, в праздничном переплете! — сказал господин Гоф.
— Ты чудесен и без всякого переплета! — брякнула она и, спохватившись, потупила глаза.
— Старая любовь не ржавеет! — сказал господин Гоф. — Старый дом, если уж займется, так сгорит дотла!
— Старая любовь возрождается из пепла, как птица Феникс! — подхватила его супруга. — Да, вот где мой рай! Меня и не тянет отсюда никуда! Разве забежишь на часок к твоим матери и бабушке.
— Или к своей сестре! — заметил господин Гоф.
— Нет, голубчик Гоф, там уж больше не рай для меня! У них мало средств и много претензий! Не знаешь, право, о чем и говорить в этом доме. Спаси Боже упомянуть о неграх — старшая дочка невеста потомка негра; нельзя заговорить и о горбатых — один из сыновей горбат; о проворовавшихся кассирах тоже лучше не упоминать — зять мой был кассиром, и в кассе случился недочет; а уж обронишь слово «шрам», так и вовсе беда — господин Шрам оставил ведь младшую дочку с носом! А что же за сласть сидеть, не раскрывая рта? Коли нельзя говорить, так я лучше буду сидеть дома в своем уголке. Право, не будь это грешно, я бы стала просить Бога продлить мой век до тех пор, пока простоит мой уголок. Я так привязалась к нему! Здесь мой рай, и обязана я им Гофу!