Петр Алексеев
Шрифт:
— Горячий, — прозвучал голос из коридора.
Никифор выбежал из комнаты и вскоре вернулся, неся на вытянутых руках медный самовар.
Поставив самовар на стол, он достал из шкафчика два стакана, каравай и небольшой кусок колбасы.
— Вот мы с тобой и попируем, — сказал Никифор виноватым голосом, чувствуя неловкость за скудное угощение. — Житье наше, сам знаешь, хлёбовое. Горячая вода есть, а вот сахар и заварку бог подает. — Он разлил кипяток по стаканам, придвинул к брату хлеб и колбасу. — Неудачный ты день выбрал для гостевания: завтра бы пришел,
— У меня, думаешь, гуще? Доля у нас с тобой одна — рабочая.
— Эх, браток, — как-то сразу погрустнел Никифор, — надоела эта рабочая доля! Говорят, каторжникам тяжело, а я думаю, что рабочим тяжелее. Каторжнику выйдет срок — и его на волю отпустят, а рабочему человеку никакого просвета. Как влез в хомут, так до гроба и таскать его будет.
— Есть просвет.
— Где ты его увидел? Задешево продались мы фабриканту, вот в чем беда. А какая у меня сила против фабриканта? Как я могу его заставить платить мне больше?
— Один ты не можешь. Один ты бессилен против фабриканта. А вот когда все рабочие к фабриканту подступятся, тогда он подобреет.
— А разве подговоришь всех? Помнишь, как в деревне сход собирали? До схода крику много, а соберут сход — людей нет. Иван телегу ладит, Петр ушел на рыбалку, а Прохор вовсе в бане парится. Вот и сговорись с такими!
— Сразу и не сговоришься. Сегодня с Иваном, завтра с Петром, послезавтра с Прохором. На такое дело надо набраться терпения.
— А кто будет сговор вести?
— Про политиков слыхал?
— Слыхал.
— Вот они и ведут этот сговор.
— Хотел бы я такого политика встретить.
— Зачем он тебе, раз ты не веришь в сговор?
— Хочу верить. Понимаешь, браток, хочу верить! Жить тошно! Ни сытости, ни радости.
Петр Алексеевич отрезал себе, кусок хлеба.
— Раз хочешь верить, то и политика встретишь. — Он сделал несколько глотков и, держа стакан на весу, грустно закончил: — Ты прав, Никишка, тошно жить, если не видишь просвета. — Вдруг он поднялся и сказал резко, упрямо: — Ломать надо. Все надо ломать!
— Петя… Что с тобой?
— Ограбили! Сердце вырвали! А я не сдамся. Не сдамся, Никишка!
— Петруша, что с тобой?
Петр Алексеевич опустился на табуретку, подпер голову обеими руками и тихо сказал:
— Устал я, Никифор.
— Может, приляжешь?
Петр Алексеевич прилег, не раздеваясь, и проспал до обеда следующего дня.
Никифора не было дома. Петр умылся, привел себя в порядок и отправился в город: ходил из трактира в трактир, — во все те места, где встречался со студентами, где встречался с рабочими-кружковцами. Знакомых не нашел.
Побрел Петр Алексеевич снова на Лиговку. И на этот раз ему повезло: там он застал двух приятелей — Грачевского и Ивана Жукова. Он кинулся к ним, жал им руки, обнимал, а слова произнести не мог.
У Петра Алексеевича были сложные отношения с обоими. Он уважал интеллигентов, преклонялся перед ними и все же не всех любил. Он убедил себя, что некоторые интеллигенты в своей тяге к мужику преследуют отнюдь
Алексеев не был марксистом, об учении Маркса он знал очень мало, а то, что знал, еще не умел увязывать ни с политическим, ни с экономическим положением в стране. Но в правду марксизма он крепко уверовал: ведь это они, марксисты, сказали в «Коммунистическом манифесте», что пролетарию нечего терять, кроме своих цепей. А вот этой простой правды он не находит в рассуждениях многих интеллигентов.
На собраниях, на собеседованиях, когда вот эти интеллигенты на разные лады расхваливали свой «естественный социализм», Петр Алексеевич хмуро отмалчивался и только один-единственный раз не сдержался: грубо оборвал Грачевского и наговорил ему много дерзостей.
Михаил Федорович Грачевский — этот ученый юноша с беспомощным взглядом близорукого человека — скорбно посмотрел тогда на Алексеева:
— Я прощаю тебе эти оскорбления во имя того дела, которому отдаю свою жизнь.
Петра Алексеевича поразили эти слова — тесно стало в груди, из глаз брызнули слезы. Он хотел извиниться, попросить прощения, но горло словно канатом перехватило. Он подбежал к Грачевскому, обнял его…
И с тех пор, встречаясь с Михаилом Федоровичем, Алексеев мягко пожимает его руку, лишний раз подчеркивая, что все еще считает себя виноватым перед ним.
С Иваном Жуковым были у Алексеева более простые отношения. Жуков преподавал грамоту литовцам. Это был серьезный, но какой-то скучный, скупой на слова интеллигент. Он делал свое дело буднично, холодно: то ли сам не придавал большого значения своим занятиям с рабочими, то ли убедил себя, что о серьезных вещах надо говорить с холодной сдержанностью.
И оба эти человека — пылкий Грачевский и суховатый Жуков — одинаково обрадовались Петру Алексееву.
— А я, дурень, — взволнованно сказал Алексеев, — вместо того чтобы сюда прийти, по городу рыскал. Где я не был! И хоть бы единого знакомого встретил!
— Кого ты искал? — спросил Жуков.
— Родную душу!
— Родные души теперь под замком сидят или по тайникам прячутся, — скорбно сказал Грачевский.
— Разгром, — уточнил Жуков. — Полный разгром!
После длительного молчания Михаил Федорович Грачевский спросил:
— Как у тебя с работой?
— Еще не знаю…
— К Торнтону тебе нельзя.
Не это интересовало Петра Алексеевича: он сам понимал, что обратно к Торнтону нельзя, что и там может оказаться подлец — выдаст. Он обрадовался Грачевскому и Жукову не потому, что хотел с ними посоветоваться насчет работы, — работу он себе найдет. Его волновало другое: как дальше быть с «делом», неужели все погибло? Его волновало еще и свое, личное: нельзя ли увидеть Прасковью или хотя бы дать ей знать, что он тут, рядом?