Петр Чайковский и Надежда фон Мекк
Шрифт:
«Дорогой друг» принимает предложение, но этого жеста Надежде недостаточно, чтобы смириться со своей долей женщины слишком богатой, слишком одинокой и слишком требовательной. Идея поселяется в ее мозгу: над ее семьей навис тяжелый рок. Что она сделала такого, чтобы ее близкие и она сама стали жертвами дурного глаза? Будь то Юлия, отданная Владиславу Пахульскому, жалкому и хворому, или милый Владимир, проигравшийся вчистую, или покойная Таня Давыдова, полубезумная наркоманка, баронесса фон Мекк не может отделаться от ощущения, что смотрит фарандолу в исполнении кукол. Опьяненные физической любовью, алчностью и высокомерием, они празднуют у нее на глазах триумф плоти над духом, прозы над поэзией, эфемерного над вечным. И вот что удивительно: все эти пары, торопящиеся жить и наслаждаться, дергаются под звуки музыки, которая ей знакома. Дирижер, невидимый и, наверное, дьявольский, управляет их кривляньями. Имя ему Петр Ильич Чайковский.
Глава IX
Перебирая череду своих разочарований, Надежда с ностальгией думает о тех временах, когда Чайковский учитывал ее точку зрения в вопросах своей карьеры. Сегодня, будь то его творчество или его жизнь, он кажется совершенно равнодушным к ее мнению, которое она вынашивает в своей деревенской дыре. Все же он знает, что она не считает оперу чистым искусством и не разделяет его восхищения «Пиковой дамой», фантастической повестью Пушкина, которая сильно увлекла его. Прежде он десять раз испросил бы ее одобрения, раньше чем приняться
Хроническая усталость, ужасный ревматизм, постоянные мигрени, частичная потери памяти почти напрочь лишают ее желания браться за перо. Все же она надеется еще, что он откажется от этой затеи, которая не вызывает у нее одобрения. Но вот она получает письмо Чайковского из Рима от 27 марта 1890 года, в котором он сообщает ей, что взялся за написание «Пиковой дамы», что работа продвигается необычайно быстро и что он надеется управиться с оркестровкой в три недели. Поставленная перед фактом, Надежда оскорбляется этой поспешностью как отсутствием уважения к ее персоне. Конечно же, она когда-то читала эту повесть Пушкина, но, не видя в ней материала для оперы, она берется перечитывать книгу, дабы убедиться в правильности своего первого впечатления. Что же могло так заворожить Чайковского в авантюре Германа, этого молодого офицера, амбициозного, расчетливого, аморального и циничного? Услышав о старой графине, которая знает важный секрет – трех карт, которые позволяют знающему комбинацию выигрывать огромные суммы денег, – герой рассказа проникает темной ночью к ней, умоляет ее передать секрет ему и даже угрожает ей своим пистолетом, дабы принудить ее открыть ему волшебную тайну, но она умирает от разрыва сердца при виде наставленного на нее оружия, и он в ужасе убегает ни с чем. Вскоре после этого ему является призрак старухи, пришедшей с того света, чтобы открыть ему магическую формулу. Полагая, что его желание осуществилось, он бежит испытать свою удачу на зеленом ковре, поставив три карты, указанные ему призраком. Но в тот момент, когда он уже уверен, что побьет туза и выиграет, он видит, что держит в руке пиковую даму. Покойница отомстила ему из могилы, предав в последний момент. В ужасе, лишившись всех денег, он впадает в безумие. Что поражает Надежду, когда она внимательно перечитывает эту страшную сказку, так это решительный характер и холодный материализм Германа, готового ради денег на все, и еще отчаяние старой графини, которую богатство и сердечная черствость превратили постепенно в отвратительного домашнего тирана. Эта старуха, сидящая на груде своих сокровищ, не представляется ли она Чайковскому баронессой фон Мекк, которая не знает, что делать со своими миллионами, тогда как отчаянный офицер, обращающийся к ней с мольбой, это сам композитор, которому вечно приходится выклянчивать у своей благодетельницы несколько рублей? Вдруг ей кажется странным такое нелицеприятное для нее и для него сравнение, и, придя в себя, она находит для Чайковского смягчающие обстоятельства, такие, как его гений. Так, в самый разгар приятного времяпрепровождения в Германии она снова занимается тем, что старается обеспечить своевременное получение ежемесячных выплат музыкантом, который находится на данный момент в России, в своем доме во Фроловском.
Как и в прошлом году, она подходит к делу со всей щепетильностью и пишет ему 28 мая 1890 года из Эмса, чтобы попросить извинения: «Дорогой мой, у меня есть к Вам просьба. Срок высылки бюджетной суммы есть 1 июля, а я приеду в Москву только 1 июля, то не позволите ли Вы мне несколько дней опоздать высылкою чека, так как мне не хочется поручать этого кому-либо в Москве и предпочитаю сделать сама, когда вернусь. Не откажите, мой милый друг, сообщить мне Ваш ответ, и если моя просьба доставит Вам хотя малейшее денежное затруднение, то усердно прошу нисколько не стесняться сказать мне этого, и я тогда прикажу из Москвы сейчас выслать». Польщенный такой необыкновенной пунктуальностью, Чайковский может лишь рассыпаться в благодарностях. 1 июля 1890 года, в условленный по их новому договору день, он уведомляет ее о получении причитающегося: «Милый, дорогой друг мой! Сейчас приехал Иван Васильев и передал мне письмо со вложенными в него 6000 рублей серебром бюджетной суммы. Бесконечно благодарен Вам, дорогая моя!»
Все, кажется, вернулось в свое русло. И все же едва Надежда утишила свои мрачные мысли и приняла свою судьбу вечной дарительницы, как ее начинают одолевать тревожные сомнения. Колкие замечания собственных детей по поводу денег, которые она выплачивает кумиру, отчего они того и гляди останутся без наследства, саркастические намеки ее брата насчет двойной жизни, которую ведут некоторые знаменитости, гуляющие по салонам слухи о своеобразных предпочтениях того, кого она упорно обожествляет, все это дает ей ощущение, что она вот-вот увидит ослепительную правду. Это прозрение, она и жаждет его, и боится. После болезненных попыток оттянуть прозрение она все же начинает спрашивать себя, не была ли всю свою жизнь в глупом положении. Околдованная, она столько лет верила, что Чайковский и его музыка нераздельны и что она может доверять ему точно так же, как его искусству.
Отказываясь видеть очевидное, она и не подозревала в своей наивности, что он смеялся над ней и попросту хотел денег. Все более и более одурачиваемая, она только теперь осознает, в каком смешном положении оказалась. Нет никаких сомнений, что для всего российского высшего света она не более чем меценатка беспринципного музыканта, щедрая благодетельница гениального прохвоста, карикатура тайной советчицы, память о которой она так хотела оставить потомкам. Это уж слишком! Из уважения к самой себе она должна положить конец этой пародии дружбы! Она никогда не боялась резать по живому ради оздоровления двусмысленных отношений. 13 сентября 1890 года, [28] в пароксизме негодования, она пишет Чайковскому, уведомляя, что новые финансовые затруднения отныне не позволят ей делать ему выплаты, к которым он привык за тринадцать лет. Разрыв! Подписывая этот акт развода, она представляет, в каком отчаянии будет Чайковский, когда оценит масштаб бедствия. Не будучи злопамятной, она не без удовольствия думает о том, что отомстит на свой манер виновнику их взаимонепонимания. Как он отреагирует? Надменно, заискивающе, огорченно? Проходит несколько дней, и вот она может больше не гадать. Ответ Чайковского датирован 22 сентября 1890 года. Одновременно оборонительное и жалостливое, письмо отправлено им из Тифлиса, где он находится в турне.
28
В действительности письмо от 13 сентября 1890 года вовсе не содержит никаких намеков на прекращение отношений; последнее письмо Н. Ф. фон Мекк к Чайковскому, отправленное позже указанной автором даты, которое и отметило разрыв, не сохранилось. – Прим. пер.
«Милый, дорогой друг мой! Известие, сообщаемое Вами в только что полученном письме Вашем, глубоко опечалило меня, но не за себя, а за Вас. Это совсем не пустая фраза. Конечно, я бы солгал, если бы сказал, что такое радикальное сокращение моего бюджета вовсе не отразится на моем материальном благосостоянии. Но отразится оно в гораздо меньшей степени, нежели Вы, вероятно, думаете. Дело в том, что в последние годы мои доходы сильно увеличились и нет причины сомневаться, что
Последние слова Вашего письма немножко обидели меня, но думаю, что Вы не серьезно можете допустить то, что Вы пишете. Неужели Вы считаете меня способным помнить о Вас только, пока я пользовался Вашими деньгами! Неужели я могу хоть на единый миг забыть то, что Вы для меня сделали и сколько я Вам обязан? Скажу без всякого преувеличения, что Вы спасли меня и что я, наверное, сошел бы с ума и погиб бы, если бы Вы не пришли ко мне на помощь и не поддержали Вашей дружбой, участием и материальной помощью (тогда она была якорем моего спасения) совершенно угасавшую энергию и стремление идти вверх по своему пути! Нет, дорогой друг, будьте уверены, что я это буду помнить до последнего издыхания и благословлять Вас. Я рад, что именно теперь, когда уже Вы не можете делиться со мной Вашими средствами, я могу во всей силе высказать мою безграничную, горячую, совершенно не поддающуюся словесному выражению благодарность. Вы, вероятно, и сами не подозреваете всю неизмеримость благодеяния Вашего! Иначе Вам бы не пришло в голову, что теперь, когда Вы стали бедны, я буду вспоминать о Вас иногда!!! Без всякого преувеличения я могу сказать, что я Вас не забывал и не забуду никогда и ни на единую минуту, ибо мысль моя, когда я думаю о себе, всегда и неизбежно наталкивается на Вас.
Горячо целую Ваши руки и прошу раз навсегда знать, что никто больше меня не сочувствует и не разделяет всех Ваших горестей. [...] Ради Бога, простите спешное и скверное писание; но я слишком взволнован, чтобы писать четко».
Несмотря на явно униженный и огорченный тон письма, Надежда не сдает своих позиций. Решив для себя раз и навсегда, что Чайковский видит в ней всего лишь свою личную банкиршу и что в глубине души сравнивает ее с высохшей деспотичной старухой графиней из пушкинской повести, она не находит нужным сообщить ему о получении письма. Точно так же, как и раньше, когда она представляла себе мысленно жизнь Чайковского, запрещая себе встречаться с ним, она и теперь пытается представить себе друзей, работы, проекты человека, который преследует ее в мыслях, но которому она отказала в такой милости, как ее письма и ее деньги. Прикованная к своему роскошному особняку болезнями, усталостью и опасениями, которые вселяет в нее всякое новое лицо, она довольствуется тем, что следит за перипетиями жизни неутомимого композитора по газетам и тем редким сведениям, которые приносят ей знакомые. Так она узнает, что «Пиковая дама» была поставлена в Санкт-Петербурге Мариинским театром и имеет успех, превосходящий самые оптимистичные ожидания; вот Чайковский отправляется в Соединенные Штаты и пользуется там оглушительной популярностью; все прославляют его как официального посланника русской музыки; затем, едва он возвращается в Россию, пресса делает обзор его триумфального шествия по Варшаве, Гамбургу, Парижу... Неужели ему еще не опостылели эти рукоплескания и восторженные возгласы? Узнав через болтунов, что он снова взялся за сочинительство, она оплакивает его выбор: после «Спящей красавицы» и «Пиковой дамы» он, похоже, обратился к музыкальному жанру, который она вовсе не одобряет, – балету, – и пишет «Щелкунчика». Затем еще одна опера, «Иоланта». По мнению баронессы, он хватается сразу за все, разбрасывается.
Несмотря на негодование, которое она затаила по отношению к Чайковскому, иногда она жалеет, что перестала писать ему и не может, вследствие этого, поспорить с ним о его будущих работах. Когда ее снова одолевает любопытство, она расспрашивает своего зятя Пахульского, который, поддержав в свое время и, возможно, даже спровоцировав разрыв тещи с композитором, остался с последним в хороших отношениях. Большой любитель интриг и сплетен, он безо всякого стеснения показывает Надежде письмо ее бывшего возлюбленного, датированное 18 июня 1892 года. «Совершенно верно, что Надежда Филаретовна больна, слаба, нервно расстроена и писать мне по-прежнему не может. Да я ни за что на свете и не хотел бы, чтобы она из-за меня страдала. Меня огорчает, смущает и, скажу откровенно, глубоко оскорбляет не то, что она мне не пишет, а то, что она совершенно перестала интересоваться мной. Ведь если бы она хотела, чтобы я по-прежнему вел с ней правильную корреспонденцию, то разве это не было бы вполне удобоисполнимо, ибо между мной и ей могли бы быть постоянными посредниками вы и Юлия Карловна? Ни разу, однако ж, ни вам, ни ей она не поручала просить меня уведомить ее о том, как я живу и что со мной происходит. Я пытался через вас установить правильные письменные сношения с Н. Ф., но каждое ваше письмо было лишь учтивым ответом на мои попытки хотя бы до некоторой степени сохранить тень прошлого. Вам, конечно, известно, что Н. Ф. в сентябре прошлого года уведомила меня, что, будучи разорена, она не может больше оказывать мне свою материальную поддержку. Мой ответ ей, вероятно, также вам известен. Мне хотелось, мне нужно было, чтобы мои отношения с Н. Ф. нисколько не изменились вследствие того, что я перестал получать от нее деньги. К сожалению, это оказалось невозможным вследствие совершенно очевидного охлаждения Н. Ф. ко мне. В результате вышло то, что я перестал писать Н. Ф., прекратил почти всякие с нею сношения после того, как лишился ее денег. Такое положение унижает меня в собственных глазах, делает для меня невыносимым воспоминание о том, что я принимал ее денежные выдачи, постоянно терзает и тяготит меня свыше меры. Осенью в деревне я перечел прежние письма Н. Ф. Ни ее болезнь, ни горести, ни ее материальные затруднения не могли, казалось бы, изменить тех чувств, которые высказывались в этих письмах. Однако ж они изменились. Быть может, именно оттого, что я лично никогда не знал Н. Ф., она представлялась мне идеалом человека; я не мог себе представить изменчивости в такой полубогине; мне казалось, что скорее земной шар может рассыпаться в мелкие кусочки, чем Н. Ф. сделается в отношении меня другой. Но последнее случилось, и это перевертывает вверх дном мои воззрения на людей, мою веру в лучших из них; это смущает мое спокойствие, отравляет ту долю счастья, которая уделяется мне судьбой. Конечно, не желая этого, Н. Ф. поступила со мной очень жестоко. Никогда я не чувствовал себя столь приниженным, столь уязвленным в своей гордости, как теперь. И тяжелее всего то, что, ввиду столь сильно расстроенного здоровья Н. Ф., я не могу, боясь огорчить и расстроить ее, высказать ей все то, что меня терзает. Мне невозможно высказаться, а это одно облегчило бы меня. Но довольно об этом. Быть может, буду раскаиваться в том, что написал все вышеизложенное, – но я повиновался потребности хоть сколько-нибудь излить накопившуюся в душе горечь. Конечно, ни слова об этом Н. Ф. Если она пожелает узнать, что я делаю, скажите, что я благополучно вернулся из Америки, поселился в Майданове и работаю. Здоров. Не отвечайте мне на это письмо».