Петр Фоменко. Энергия заблуждения
Шрифт:
За кулисами герою встречаются три великолепные дамы. Актрисам, их играющим, отпущено крайне мало сценического времени, зато с избытком – красок и спецэффектов. Два могущественных секретаря основоположников – Поликсена Торопецкая (Галина Тюнина) и Августа Менажраки (Мадлен Джабраилова) – значительны и ярки. У каждой из них в алькове – узнаваемый портрет-образ. У Августы – Ивана Васильевича (то есть Станиславского), у Поликсены – Аристарха Платоновича (Немировича-Данченко). Последний уехал в Индию, на сцене не появляется, но зато в письмах дает блистательные указания актерам. Актрисе Вешняковой, играющей вдову, он советует выходить из боковой (!) двери, а не из средней, с букетом ромашек в руках. Актеру Елагину, играющему владельца винокуренного завода, тонко предлагается не здороваться сразу, а прежде обойти стол. (Кстати, реплика Елагина: «Как художественное целое может зайти в художественную часть?», – это домашняя заготовка
Поликсена в отсутствие патрона хранит его «иконостас» – фотографии с Толстым, Тургеневым на охоте и Гоголем (!), читающим Аристарху Платоновичу второй том «Мертвых душ», – плетет интриги и блестяще вслепую печатает на машинке, параллельно отвечая на звонки (это еще один «нераскрытый» талант Галины Тюниной, вышедшей в роли Торопецкой за рамки амплуа романтической и трагической героини). Это не сцена, это «музыкальный момент». Мадлен Джабраилова точна и иронична в эпизоде заключения договора с автором. Ей принадлежит право огласить все безумные пункты «Автор не имеет права» и «Автор обязуется».
Но секретари не могут соперничать с примадонной. Людмила Селиверстовна Пряхина (Галина Кашковская) вначале врывается в контору, неискренне пританцовывая: «Бабье лето», высокопарно вскрикивая, демонстрируя неистовое служение культу. «Я только что-то нажила, зазернилась», – от этого вполне обычного даже в наше время профессионального жаргона бросает в дрожь. Галине Кашковской удается не без риска балансировать на грани пародии. Высшая степень абсурда достигается ею в ответе на вопрос анкеты: «Когда вы родились?» – «Я родилась в мае». Ее второе появление с запланированной истерикой на квартире Учителя в Сивцевом Вражке – это безумно смешная и бездарная выходка, вызвавшая у кота-неврастеника приступ паники и погубившая занавеску. Что может быть анекдотичнее этого апофеоза театра представления, с декламацией, выверенными позами, расправленными складками одежд, происходящего в цитадели театра переживания? Паранойя священнодействия, аффектированного служения – по-моему, это очень близко настроениям любой театральной труппы.
К счастью, в конторе во главе с Филиппом Филипповичем (Дмитрий Захаров) – безошибочным царем театрального порядка – пафос не уместен. Хоровод просителей поставлен в спектакле как фантасмагория. Поочередно сменяют друг друга жаждущие контрамарок: «Дай постоять!» – умоляет Человек с претензией на роскошь (Олег Нирян); «Любезнейший, я знаю Ивана Васильевича 28 лет!» – обходительно начинает Дама в мехах и бриллиантах (Лиля Егорова); «Я буду жаловаться!» – угрожает Скандальная дама (Ирина Горбачева) в гневе, что пропустили двух малюток и не пускают ее сына. «Зти малютки, мадам, были костромские лилипутки», – парирует Филя.
«Этот мир, конечно, чарует», – как заклинание, с неподражаемыми интонациями растерянности и восхищения повторяет Максудов. «Хотя…» (Это любимое фоменковское выражение сомнения и надежды.)
Лучшая сцена спектакля – безусловно, визит Максудова к Ивану Васильевичу, отцу-основателю Независимого театра. Открывая второй акт, он выплывает из-под сцены, из таинственных глубин в партере – завернутый в плед, в тапочках, пенсне. Максим Литовченко в портретном гриме Станиславского вызывает смех и содрогание. Поначалу Максудов даже не решается полностью сесть в кресло. Тем более что все случилось в точности по предсказанию Бомбардова – и безотказно действующий пароль «Назначено!», и абсурдные вопросы встречающих его людей. Только драматург не послушался доброго совета, эхом разносившегося под колосниками: «И выстрела не читаете! И Мишу Панина вы не знаете! И Фома не понравился!» И расстроил, и обидел, и напугал основоположника. Тончайшая игра Максима Литовченко, переданная им мания преследования, патологическая серьезность по отношению к себе, полное отсутствие самоиронии, – все это говорит о смелости артиста и постановщиков. Посметь показать пародию на святыню российского театра! Где это видано! А это кровью сердца написано у Булгакова, зло и безжалостно по отношению к театру, приютившему его в годы гонений, но и истерзавшему изрядно в работе над его пьесами. Абсурдные идеи мэтра – выстрелов не нужно, пусть герой не стреляется, а заколется, а последние монологи скажет его друг Иванов, пусть массы столкнутся за сценой, а
Художественный совет, собирающийся под фанфары «Вальпургиевой ночи», открывается немой сценой, подозрительно напоминающей парадные фотографии созвездия легендарного МХАТа. Высокопарные и бессмысленные речи этих мумий в белых костюмах, ламановских платьях и шляпах с вуалью (художник – Мария Данилова), их желание перекрыть кислород молодым и ревность к возможности чужого успеха обусловили то, что постановщики лишили основоположников последних признаков человечности. Гротескное решение этой сцены, где с ними обращаются бесцеремонно, как с куклами, мне до сих пор кажется неоднозначным. Они – рухлядь, сломанные манекены, бессмысленные обломки нежизнеспособного прошлого.
Жизнь театра конечна, как и человека. Эта мудрость известна любому режиссеру, строившему театр и проходившему этапы становления, взлета, триумфа и неизбежного финала. И это Петр Фоменко прекрасно понимает. Поэтому в ядовитой иронии по отношению к историческим призракам сквозит и сочувственная грусть – такова рано или поздно судьба каждого.
В финале романа Булгаков дал герою формулу того, что есть театр: «Иссушаемый любовью к Независимому Театру, прикованный теперь к нему, как жук к пробке, я вечерами ходил на спектакли. И вот тут подозрения мои перешли, наконец, в твердую уверенность. Я стал рассуждать просто: если теория Ивана Васильевича непогрешима и путем его упражнений актер мог получить дар перевоплощения, то естественно, что в каждом спектакле каждый из актеров должен вызывать у зрителя полную иллюзию. И играть так, чтобы зритель забыл, что перед ним сцена…» Эти рассуждения о служении театру, об этой любви-ненависти остаются «за кадром» спектакля «Мастерской». Но то, что они не звучат со сцены, вовсе не значит, что они остались без внимания авторов спектакля. Невысказанное оказывается главным…
Вплетая в текст спектакля не только «Театральный роман», но и «Белую гвардию», авторы помещают сатирическую автобиографию Булгакова в контекст всего его литературного пути, жизни и судьбы. Как заклинание, Максудов повторяет: «Все пройдет. Страдания, муки, кровь, голод и мор… А вот звезды останутся, когда и тени наших тел и дел не останется на земле. Так почему же мы не хотим обратить свой взгляд на них?» Наверное, поэтому, похоронив мечту увидеть свою пьесу поставленной, Максудов решил не сводить счеты с жизнью, а, удаляясь по лунному лучу в глубь сцены, вытянул из лохматой папки с рукописями мятый листок с наброском для будущего романа: «Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город… Пропал Ершалаим – великий город, как будто не существовал на свете…»
«Одна абсолютно счастливая деревня»
«Деревню» по повести Бориса Вахтина я, как и многие другие, держу не только среди лучших из лучших спектаклей Петра Фоменко. Она занимает важное место в моей сокровищнице собственных театральных потрясений, которых за жизнь накопилось не мало, но и не много. «Деревня» там соседствует со Спартаком Владимира Васильева, с Тилем Николая Караченцова, с «Марией Стюарт» Евгения Колобова, с «Пьесой без названия» Льва Додина, с «Тартюфом» Анатолия Эфроса, с «Товарищ, верь!» Юрия Любимова, с «Болеро» Мориса Бежара.
Поразительное открытие этого спектакля в самом факте его жизни – на сцене, в актерском проживании, в парадоксальной поэзии авторского языка. В том, какой мир создал здесь режиссер – несуществующий и одновременно теплый, живой, подлинный. «Деревня» была его долгом перед памятью друга – рано умершего питерского писателя Бориса Вахтина. Их отношения прошли и драматический период разрывов, но в конечном счете сработала блистательная аксиома Айрис Мёрдок: «Произведение искусства смеется последним». Месть врагов и клевета друзей оказались бессильными перед тем, что объединяло двух настоящих художников – писателя и режиссера, и спектакль родился вопреки цензуре, наветам, неискорененным уродствам идеологии.