Петр Ильич Чайковский
Шрифт:
Последние полтора года пребывания в консерватории Петр Ильич в каждой, выполненной по заданию Рубинштейна работе одновременно ищет решения своего, настоятельно ему нужного. Прошло время, когда Чайковский, как мы читаем в воспоминаниях Спасской, садился в классе поодаль от других и со скрещенными на груди руками внимательно следил за каждым словом, вдумываясь в приводимые примеры, порою прерывая ход лекции каким-нибудь вопросом. Он даже карандаша и бумаги не приносил, боясь механическим трудом записывания нарушить процесс вдумывания и вслушивания. Теперь он ищет ответа на рождающиеся в нем вопросы не в классах. В то время как Ларош совсем запускает свои занятия в консерватории, целыми месяцами не посещает ее и в поисках идеала строгого и прекрасного искусства уходит все дальше в глубь веков, к бесстрастному, математически сложному, изощренному мастерству композиторов XV–XVI столетий, Чайковский, тщательно выполняя все задания, не пропуская ничего, снова садится за Глинку. Бросается в глаза, что работы, выполненные им в это время, почти все включают обработку народных песен. Еще робкие, еще наивные, но упорные попытки постепенно складываются в своего рода художественное направление, и это направление, несомненно, чуждо Антону Рубинштейну. Между учителем и учеником обозначается быстро углубляющаяся трещина. Вероятно, чем сильнее
30 августа 1865 года в Павловске, под управлением знаменитого И. Штрауса, в большом концерте из произведений русских композиторов, рядом с отрывками из «Жизни за царя», увертюрой к «Руслану» и «Арагонской хотой», было впервые исполнено сочинение Чайковского — «Характерные танцы» [18] для оркестра. Несколько позже в ученических концертах консерватории были сыграны его квартет и увертюра. Усиленно работал он над кантатой на текст Шиллера («Ода к Радости» [19] ), заданной ему в качестве дипломной работы. Тем не менее об оставлении при консерватории больше не было и речи.
18
Впоследствии «Характерные танцы» вошли в несколько переработанном виде в первую оперу Чайковского «Воевода».
19
По любопытному свидетельству Кашкина, А. Г. Рубинштейн, давший Чайковскому эту тему, считал, что подлинным содержанием оды Шиллера является гимн Свободе, а слово «радость» поставлено из цензурных соображений.
«Начинаю помышлять о будущем, т. е. о том, что мне придется делать по окончании в декабре курса консерватории, и все более и более убеждаюсь, что уже мне теперь нет другой дороги, как музыка… Вне Петербурга и Москвы я жить не в состоянии. Весьма вероятно, что уеду в Москву», — писал он сестре 8 сентября 1865 года. Настал декабрь. Настало 29-е число, когда кантата, в отсутствие оробевшего автора, была исполнена под управлением Антона Рубинштейна на выпускном торжественном экзамене. Последовала бурная вспышка негодования на неявку и угроза лишить непокорного ученика диплома об окончании [20] . Последовал отказ Рубинштейна исполнить кантату в руководимых им концертах Музыкального общества. Между Петербургской консерваторией и ее питомцем более не было ничего общего.
20
Угроза, конечно, не была приведена в исполнение, а позже Чайковский был даже награжден Большой серебряной медалью (золотых, по-видимому, в те первые годы консерватории вообще не присуждали).
Музыкальный гений Чайковского делал еще первые, неуверенные шаги. Но он давал себя почувствовать, — иногда в смелом замысле, иногда в какой-либо подробности или оттенке, заметном только зоркому глазу. И нашелся человек, который, не скрывая, как он выражался, своего отчаяния, потому что и ему, мечтавшему теперь о величаво-спокойной, холодно сияющей музыке, равнодушной к человеческим страстям и страданиям, было совсем не по душе направление молодого композитора, тем не менее увидел и оценил эти подробности и оттенки. «Вы самый большой талант современной музыкальной России, — писал Ларош Петру Ильичу вскоре после экзамена. — Впрочем, все, что вы сделали, не исключая превосходных «Характерных танцев» и сцены из «Бориса Годунова», я рассматриваю как работу ученика… Ваши «творения» начнутся, может быть, только через пять лет, но эти — зрелые, классические — превзойдут все, что было после Глинки».
На эти недели и месяцы приходится еще одно знаменательное письмо — Апухтина. До нас не дошло послание Чайковского, на которое оно служит ответом. Как видно, он укорял своего друга за избранный им путь светского поэта, шутливо называя его придворным стихоплетом князя Голицына [21] и настоятельно убеждая смотреть на занятия литературой как на серьезный труд. «Касательно содержания твоего письма, — отвечал Апухтин, — я могу только удивляться странному противоречию: выражая разочарование в Голицыне и компании… ты в то же время, как наивная институтка, продолжаешь верить в «труд», «в борьбу»!.. Странно, как ты еще не помянул о «прогрессе»?! Для чего трудиться? С кем бороться?.. Убедись раз навсегда, что «труд» есть иногда горькая необходимость и всегда величайшее наказание, посланное на долю человека…» Между этой довольно плоской философией дилетантизма и понятиями Чайковского о жизни и об искусстве не было ничего общего. Впереди были два пути и два жизненных итога.
21
А. В. Голицын — приятель Апухтина и Чайковского. В письме к братьям в те же дни Чайковский писал о нем и о князе А. В. Шаховском (впоследствии гофмейстере): «В последнее время пустота и ничтожность этих людей стала особенно сильно бросаться мне в глаза».
Прошло еще одиннадцать лет. 21 декабря 1877 года Чайковский написал брату: «Получил сегодня письмо от Лели [22] с чудным стихотворением, заставившим меня пролить много слез». Стихотворение кончалось словами:
А я, кончая путь «непризнанным поэтом»,
Горжусь, что угадал я искру божества
В тебе, тогда мерцавшую едва,
Горящую теперь таким могучим светом.
Глава VII. В МОСКВЕ
6 января 1866 года Петр Ильич, облаченный в необыкновенно старую енотовую шубу, которой его снабдил на прощание Апухтин, сошел с петербургского поезда и очутился на заснеженной площади города, которому суждено было стать колыбелью его творчества. Ничто не напоминало ему здесь Петербурга. Вместо геометрически расчерченного узора улиц — путаница живописных кривых улочек и переулков, с бесчисленными церквушками, садами, заборами, пустырями, со старинными барскими домами и подслеповатыми одноэтажными домишками бедноты, вместо деловитой
22
Апухтина.
Москва-река. Замоскворечье — страна, открытая Островским, темное царство Титов Титычей и Коршуновых, отгородившихся от мира саженными заборами, толстыми стенами, дубовыми воротами. За висячими пудовыми замками здесь бьются живые сердца, растет молодое, ветшает старое…
Заливисто лают псы, раскатываются сани на повороте… Стой! Приехали! Кокоревское подворье! [23]
Всего неделю назад на торжественном обеде Русского музыкального общества в честь выпускников ом от имени учеников консерватории подписал приветственную телеграмму, на которой уже красовались росчерки А. Рубинштейна, В. Кологривова («от дирекции Музыкального общества») и знаменитого скрипача Г. Венявского («за всех профессоров»).
23
Гостиница В. А. Кокорева в Замоскворечье, близ Москворецкого моста. Здание сохранилось.
«Петербургская консерватория, — значилось в ней, — празднуя за обедом первый свой выпуск, пьет за преуспеяние будущей московской консерватории, от души желая успеха и впредь радуясь ему» [24] .
Это была телеграмма из прошлого в будущее. Еще не родившаяся консерватория имени П. И. Чайковского получила пожелание успеха от своего будущего профессора.
Хотя мысль о переезде в Москву возникала у Петра Ильича и раньше, несомненно, под влиянием Лароша, прожившего в ней отроческие годы и поддерживавшего после отъезда в Петербург деятельную переписку с преподавателем Московских музыкальных классов Николаем Дмитриевичем Кашкиным, все произошло внезапно. Приглашенный в будущую консерваторию А. Н. Серов, перед которым сногсшибательный успех его оперы «Рогнеда» открыл заманчивую перспективу первенства в музыкальном мире Петербурга, взял в ноябре 1865 года свое согласие назад, и руководитель московского отделения Музыкального общества Н. Г. Рубинштейн явился лично подыскать подходящего кандидата среди кончающих курс учеников Петербургской консерватории. Когда он назвал известное ему от Кашкина имя Чайковского, оба учителя Петра Ильича, Антон Григорьевич и Заремба, единодушно посоветовали взять вместо Чайковского пианиста Г. Г. Кросса, который, кроме своей специальности, прошел также курс теории музыки.
24
Текст телеграммы, сохранившейся в архиве Московской консерватории, обнаружен и любезно сообщен автору Е. Е. Бортниковой.
Привыкший во всем полагаться на собственное суждение, Н. Рубинштейн пригласил к себе в гостиницу обоих кандидатов. Едва ли это была простая проверка их знаний. Ему нужен был не просто теоретик, но и воспитатель молодого поколения московских композиторов, товарищ и соратник в борьбе за музыкальное просвещение, человек, на которого можно было бы положиться. Многое решалось в этот миг. Остановись выбор на солидном, положительном Кроссе — и во многом по-иному сложилась бы на годы и годы музыкальная среда Москвы. Возможно, что иначе бы писали Танеев, Рахманинов, Скрябин, иначе бы пели Нежданова и Собинов, иначе играл бы Игумнов, иной была бы московская публика и московская критика. Но все устроилось как нельзя лучше. Вопреки полученным советам, Н. Рубинштейн решил выбрать Чайковского, который, как рассказывает Кашкин, «произвел на него прекрасное впечатление всем своим существом».
С первых же дней своей московской жизни Чайковский входит в тесную группу музыкальных деятелей, собравшихся вокруг Николая Григорьевича Рубинштейна. О нем мало кто вспоминает теперь, но восемьдесят или сто лет назад Москву так же трудно было себе представить без Николая Рубинштейна, как Театральную площадь без Малого театра или Тверскую без Страстного монастыря. Это был замечательный пианист и дирижер, поистине гениальный организатор, человек большой душевной силы и обаяния. Расчетливый, когда дело касалось траты общественных денег, щедрый до безрассудства, когда речь шла о деньгах своих, прямой до резкости, он был равно популярен в кругу московского студенчества и среди влиятельных членов аристократического Английского клуба, почти столь же хорошо знаком дворовым шарманщикам, извозчикам и хористам трактирных и церковных хоров, как и прославленным артистам и старомосковским любителям музыки, с которыми встречался не только за пюпитрами роялей, но и за карточным столом. При значительной властности Рубинштейн держался очень просто и совсем не страдал пороком впечатлительных артистических натур — самолюбивой обидчивостью. Вероятно, это происходило оттого, что вся его жизнь, беспорядочная внешне, была безраздельно отдана одной цели — музыкальному просвещению Москвы.