Петр Первый
Шрифт:
— Сними, — сказал Борис Алексеевич и вытер губы шелковым платочком, — отнеси наверх бережно, оботри водкой, смотри, как за малым дитем… Чтобы завтра он говорил…
…Когда бояре вышли из подполья на воловий двор, Тихон Никитьевич Стрешнев спросил Льва Кирилловича на ухо:
— Видел, Лев Кириллович, как князь-та, Борис-та?
— Не-ет… А что?
— Со скамьи-та сорвался… Федьке рот-та заткнуть…
— Зачем?
— Федька-то лишнее сказал, кровь-то одна у них — у Бориса-та, у Василия-та… Кровь-то им дороже, знать, государева дела…
Лев
— Ах, ах… А мы Борису верим…
— Верь, да оглядывайся…
— Ах, ах…
В курной избе топилась печь, дым стоял такой, что человека было видно лишь по пояс, а на полатях вовсе не видно. Скудно мерцал огонек лучины, шипели угольки, падая в корытце с водой. Бегали сопливые ребятишки с голым пупастым пузом, грязной задницей, то и дело шлепались, ревели. Брюхатая баба, подпоясанная лыковой веревкой, вытаскивала их за руку в дверь. «Пропасти на вас нет, съели меня, оглашенные!»
Василий Васильевич и Алексей сидели в избе со вчерашнего дня, — в монастырские ворота их не пустили: «Великий-де государь велел вам быть на посаде, до случая…» Ждали своего часа. Еда, питье не шло в горло. Царь не захотел выслушать оправданий. Всего ждал Василий Васильевич, по дороге готовился к худшему, — но не курной избы.
Днем заходил полковник Гордон, веселый, честный, — сочувствовал, цыкал языком и, как равного, потрепал Василия Васильевича по коленке… «Нишего, — сказал, — не будь задумшиф, князь Фасилий Фасильевич, перемелется — мука будет». Ушел, вольный счастливец, звякая большими шпорами.
Некого послать проведать в лавру. Посадские и шапок не ломали перед царевниным бывшим любовником. Стыдно было выйти на улицу. От вони, от ребячьего писку кружилось в голове, дым ел глаза. И не раз почему-то на память приходил проклятый колдун, в ушах завяз его крик (из окошка сквозь огонь): «Отчини двеееерь, пропадешь, пропадешь…»
Поздно вечером ввалился в избу урядник со стражей, закашлялся от дыма и — беременной бабе:
— Стоит у вас на дворе Васька Голицын?
Баба ткнула рваным локтем:
— Вот сидит…
— Велено тебе быть ко дворцу, собирайся, князь.
Пешком, как страдники, окруженные стражей, пошли Василий Васильевич и Алексей через монастырские ворота. Стрельцы узнали, повскакали, засмеялись, — кто шапку надвинул на нос, кто за бородку схватился, кто растопырился похабно.
— Стой веселей… Воевода на двух копытах едет… А где ж конь его? А промеж ног… Ах, как бы воеводе в грязь не упасть…
Миновали позор. На митрополичье крыльцо Василий Васильевич взбежал бегом. Но навстречу важно из двери вышел неведомый дьяк, одетый худо, указательным пальцем остановил Василия Васильевича и, развернув грамоту, читал ее громко, медленно, — бил в темя каждым словом:
— «…за все его вышеупомянутые вины великие государи Петр Алексеевич и Иван Алексеевич указали лишить тебя, князя Василия Голицына, чести и боярства и послать тебя с женой и детями на вечную ссылку в Каргополь. А поместья твои, вотчины и дворы московские и животы отписать на себя, великих государей. А людей твоих, кабальных и крепостных, опричь крестьян и крестьянских детей, — отпустить на волю…»
Окончив долгое чтение, дьяк свернул грамоту и указал приставу на Василия Васильевича, — тот едва стоял, без шапки, Алексей держал его под руку…
— Взять под стражу и совершить, как сказано…
Взяли. Повели. За церковным двором посадили отца и сына на телегу, на рогожи, сзади прыгнули пристав и драгун. Возчик, в рваном армяке, в лаптях, закрутил вожжами, и плохая лошаденка потащила шагом телегу из лавры в поле. Была ночь, звезды затягивало сыростью.
Троицкий поход окончился. Так же, как и семь лет назад, в лавре пересидели Москву. Бояре с патриархом и Натальей Кирилловной, подумав, написали от имени Петра царю Ивану:
«…А теперь, государь братец, настает время нашим обоим особам богом врученное нам царство править самим, понеже есьми пришли в меру возраста своего, а третьему зазорному лицу, сестре нашей, с нашими двумя мужскими особами в титлах и расправе дел быти не изволяем…»
Софью без особого шума ночью перевезли из Кремля в Новодевичий монастырь. Шакловитому, Чермному и Обросиму Петрову отрубили головы, остальных воров били кнутом на площади, на посаде, отрезали им языки, сослали в Сибирь навечно. Поп Медведев и Никита Гладкий позднее были схвачены дорогобужским воеводой. Их страшно пытали и обезглавили.
Жалованы были награды — землицей и деньгами: боярам по триста рублей, окольничим по двести семьдесят, думным дворянам по двести пятьдесят. Стольникам, кои прибыли с Петром в лавру, — деньгами по тридцать семь рублей, кои прибыли вслед — по тридцать два рубля, прибывшим до 10 августа — по тридцать рублей, а прибывшим по 20 августа — по двадцать семь рублей. Городовым дворянам жаловано в том же порядке по восемнадцать, по семнадцать и по шестнадцать рублей. Всем рядовым стрельцам за верность — по одному рублю без землицы.
Перед возвращением в Москву бояре разобрали между собой приказы: первый и важнейший — Посольский — отдан был Льву Кирилловичу, но уже без титла оберегателя. По миновании военной и прочей надобности совсем бы можно было отказаться от Бориса Алексеевича Голицына, — патриарх и Наталья Кирилловна простить ему не могли многое, а в особенности то, что спас Василия Васильевича от кнута и плахи, но бояре сочли неприличным лишать чести такой высокий род: «Пойдем на это, — скоро и из-под нас приказы вышибут, — купчишки, дьяки безродные, иноземцы да подлые всякие люди, гляди, к царю Петру так и лезут за добычей, за местами…» Борису Алексеевичу дали для кормления и чести приказ Казанского дворца. Узнав о сем, он плюнул, напился в тот день, кричал: «Черт с ними, а мне на свое хватит», — и пьяный ускакал в подмосковную вотчину — отсыпаться…