Петр Первый
Шрифт:
— Хорошо. — Сидней передохнул опьянение. — По пути к нашему любезному хозяину я проезжал по какой-то площади, где виселица, там небольшое место расчищено от снега и стоит один солдат.
— За Покровскими воротами, — подсев со стулом, подсказал Алексашка.
— Так… И вдруг я вижу, — из земли торчит женская голова и моргает глазами. Я очень испугался, я спросил моего спутника: «Почему голова моргает?» Он сказал: «Она еще живая. Это русская казнь, — за убийство мужа такую женщину зарывают в землю и через несколько дней, когда умрет, вешают кверху ногами…»
Алексашка
— А что? Она же убила… Так издавна казнят… Миловать разве за это?
— Ваше величество, — сказал Сидней, — спросите у этой несчастной, что довело ее до ужасного злодеяния, и она наверно смягчит ваше добродетельное сердце… (Петр усмехнулся.) Я кое-что слышал и наблюдал в России. О, взор иностранца остер… Жизнь русской женщины в теремах подобна жизни животных… (Он провел платком по вспотевшему лбу, чувствуя, что говорит лишнее, но гордость и хмель уже развязали язык.) Какой пример для будущего гражданина, когда его мать закопана в землю, а затем бесстыдно повешена за ногу! Виллиам Шекспир, один из наших сочинителей, трогательно описал в прекрасной комедии, как сын богатого итальянского купца из-за любви к женщине убил себя ядом… А русские бьют жен кнутами и палками до полусмерти, это даже поощряется законом… Когда я возвращаюсь в Лондон, в мой дом, — моя почтенная жена с доброй улыбкой встречает меня, и мои дети кидаются ко мне без страха, и в моем доме я нахожу мир и благонравие… Никогда моей жене не придет в голову убивать меня, который с ней добр.
Англичанин, растроганный, замолк и опустил голову. Петр схватил его за плечо.
— Гамильтон, переведи ему… (И громко, в ухо Сиднею, стал кричать по-русски.) Сами все видим… Мы не хвалимся, что у нас хорошо. Я говорил матери, — хочу за границу послать человек пятьдесят стольников, кто поразумнее — учиться у вас же… Нам аз, буки, веди — вот с чего надо учиться… Ты в глаза колешь, — дики, нищие, дураки да звери… Знаю, черт! Но погоди, погоди…
Он встал, отшвырнул стул по дороге.
— Алексашка, вели — лошадей.
— Куда, мин херц?
— К Покровским воротам…
Медленно голова подняла веки… Нет смерти, нет… Земляной холод сдавил тело… Не прогреть землю… Не пошевелиться в могиле… По самые уши закопали… (Мягкий снежок падал на запрокинутое лицо.) Хоть бы опять тошнота заволокла глаза, — не было бы себя так жалко… Звери — люди, ах — звери…
…Жила девочка, как цветочек полевой… Даша, Дашенька, — звала мама родная… Зачем родила меня?.. Чтоб люди живую в землю закопали… Не виновата я… Видишь ты меня, видишь?..
…Голова разлепила губы, сухим языком позвала: «Мама, маманя, умираю…» Текли слезы. На ресницы садились снежины…
…Позади головы на темной площади скрипела кольцом веревка на виселице… И умрешь — не успокоишься, — тело повесят… Больно, больно, земля навалилась… В поясницу комья впились… Ох, боль, вот она — боль!.. (Голова разинула рот, запрокинулась.) «Господи, защити… Маманя, скажи ему, маманя… Я не виновата… В беспамяти убила… Собака же кусает… Лошаденка и та…» Нечем кричать. До изумления дошла боль. Расширились глаза,
…Опять… Снежок… Еще не смерть… Третий день скоро… Ветер, ветер скрипит веревкой… «Корова, чай, третий день не доенная… Это что — свет красный?.. Ох, страшно… Факелы… Сани… Люди… Идут сюда… Еще муки?» Хотела забить ногами — земляные горы сдавили их, — пальчиком не сдвинуть…
— Где она, не вижу, — громко сказал Петр. — Собаки, что ли, отъели?
— Караульный! Спишь? Эй, сторож! — закричали люди у саней.
— Здееесь! — ответил протяжный голос, — сквозь падающий снег бежал сторож, путаясь в бараньем тулупе… С ходу — мягко, по-медвежьи — упал Петру в ноги, поклонясь, остался на коленях…
— Здесь закопана женщина?
— Здесь, государь-батюшка…
— Жива?
— Жива, государь…
— За что казнили?
— Мужа ножом зарезала.
— Покажи…
Сторож побежал, присел и краем тулупа угодливо смахнул снег с лица женщины, со смерзшихся волос.
— Жива, жива, государь, мыргает…
Петр, Сидней, Алексашка, человек пять Лефортовых гостей подошли к голове. Два мушкетера, поблескивая железными касками, высоко держали факелы. Из снега большими провалившимися глазами глядело на людей белое, как снег, плоское лицо.
— За что убила мужа? — спросил Петр…
Она молчала.
Сторож валенком потрогал ей щеку.
— Сам государь спрашивает, дура.
— Что ж, бил он тебя, истязал? (Петр нагнулся к ней.) Как звать-то ее? Дарья… Ну, Дарья, говори, как было…
Молчала. Хлопотливый сторож присел и сказал ей в ухо:
— Повинись, может, помилуют… Меня ведь подводишь, бабочка…
Тогда голова разинула черный рот и хрипло, глухо, ненавистно:
— Убила… и еще бы раз убила его, зверя…
Закрыла глаза. Все молчали. С шипеньем падала смола с факелов. Сидней быстро заговорил о чем-то, но переводчика не оказалось. Сторож опять ткнул ее валенком, — мотнулась, как мертвая. Петр резко кашлянул, пошел к саням… Негромко сказал Алексашке:
— Вели застрелить…
Молчаливый и прозябший, он вернулся в ярко освещенный дом Лефорта. Играла музыка на хорах танцзала. Пестрые платья, лица, свечи — удваивались в зеркалах. Сквозь теплую дымку Петр сейчас же увидел русоволосую Анну Монс… Девушка сидела у стены, — задумчивое лицо, опущены голые плечи.
В эту минуту музыка, — медленный танец, — протянула с хор медные трубы и пела ему об Анхен, об ее розовом пышном платье, о невинных руках, лежавших на коленях… Почему, почему неистовой печалью разрывалось его сердце? Будто сам он по шею закопан в землю и сквозь вьюгу зовет из невозможной дали любовь свою…
Глаза Анны дрогнули, увидели его в дверях раньше всех. Поднялась и полетела по вощеному полу… И музыка уже весело пела о доброй Германии, где перед чистыми, чистыми окошечками цветет розовый миндаль, добрые папаша и мамаша с добренькими улыбками глядят на Ганса и Гретель, стоящих под сим миндалем, что означает — любовь навек, а когда их солнце склонится за ночную синеву, — с покойным вздохом оба отойдут в могилу… Ах, невозможная даль!..