Петр Великий (Том 1)
Шрифт:
И с Геклау изволил чокаться.
Два дня ещё прошли в страхе, хотя уже меньшем, чем в предшествовавшие.
В пятницу утром больную Матрёну Ивановну Балк, старшую сестру Вилима Ивановича Монса, привёз Андрей Иваныч Ушаков из её дома в свой и посадил в ту горницу, где провёл эти дни брат её, перевезённый теперь в крепость.
Домашний арест объявлен был теперь и старшему сыну генеральши Балк, камер-юнкеру Петру Фёдоровичу Балку. А с полдня стали полицейские солдаты прибивать на углах улиц печатные объявления, читанные народу с барабанным боем, что «генеральша Балк, её сын и брат камергер Монс посажены за взятки. И всякий, кто давал им, являлся бы сам добровольно
Начались толки, а страх как рукой сняло у всех опасавшихся.
Началась работа Черкасова. Он весь день в пятницу и всю ночь на субботу не спал, записывая одни показания Матрёны Ивановны Балк: что и от кого она получала.
— Вот бездельнику Ваньке и закуска… Чтобы не совался не в своё дело: плеть обуха не перешибёт… И работай даром… Ведь награды при таких случаях не бывает, — передавал Макаров княжне Марье Федоровне Вяземской, не ездившей во дворец с понедельника и во все эти дни тоже чувствовавшей себя не совсем здоровою.
Предупредительный Алексей Васильич, нарочно посетивший больную, сказал ей это, чтобы её совсем успокоить.
И все вышло вполне справедливо.
В субботу съехались выбранные самим государем восемь судей: пять Иванов, Александр, Яков да Семён [368] с докладчиком, разумеется, лучше всех знавшим дело, Андреем Ушаковым. Он доложил дело так ясно и чисто — вывел статьи и привёл даже решение государя о Балакиреве, — что, выслушав доклад, оставалось только судьям подписать фамилию. Объявление решения суда сделано в воскресенье после обедни, с барабанным же боем. А затем началась стройка эшафота.
368
Бахметев и Бутурлин Иваны Ивановичи; Головин Иван Михайлович; граф Мусин-Пушкин Иван Алексеевич; Дмитриев-Мамонов Иван Ильич; Бредихин Александр Фёдорович; Брюс, граф, Яков Вилимович и Блеклый Семён Андреевич. (Примеч. автора.)
К Монсу — приготовлять его к смерти — явился, по призыву начальства, пастор Нацциус.
Он застал бывшего камергера за чтением его настольной немецкой Библии, совсем готовым к переходу в лучший мир.
Покаяние было полное и искреннее. Каявшийся просил молитв духовника о своих бесчисленных согрешениях, не ища извинений ни одному падению.
— Прощение возможно, если ты, сын мой, искренне примирился в совести со всеми, тем паче оказавшими тебе по человечеству, может быть, и зло… не зная, что их дело было только побуждением греховной воли… Но самое зло попускается для нашего же вразумления по неисповедимым судьбам Промысла.
— Я простил давно тем, которые устраивали мне погибель умышленно. В то же время я убедился в содействии и поддержке тех, на кого меньше всего рассчитывал…
— На все воля Божия… Да будет милосерд к тебе пострадавший за нас, и за временное страдание да изгладит прегрешения, в них же принёс покаяние…
Затем, когда уходил, Монс просил его принять на память перстень, снятый им с руки своей.
— Может быть… как знать… в иные времена он вам и пригодится, — сказал он. — Если государыня императрица, увидав перстень на вашей руке, спросит вас, как он вам достался, — скажите, что дал его я вам, считая вас лучшим и последним моим другом на земле…
Они расстались при обещании Нацциуса прийти проводить его к казни.
Не угодно ли быть свидетелями сцены, во всём противоположной — и по побуждениям, и по чувствам.
Написав последнее — приговоры, Черкасов окончил занятия по процессу Монса в субботу. Утомлённый, почти голодавший второй день, он решил, что до дому далеко, а Чернышёвы под боком… как раз у них и обед об эту пору.
Вошёл и не ошибся. Действительно обедают.
При виде делопроизводителя генерал велел денщику поставить стул для гостя между своим и жениным да подавать скорее и сначала.
— Вот это… очень кстати… щи мои любимые, — чуть не вырывая из рук денщика тарелку, проговорил Черкасов, прибавив поговорку: «ради щей люди женятся, от добрых жён — постригаются»…
— Случается, что и добрые мужья наших сестёр постригают… не правда ли, Павел Иваныч?
— Правда, правда, Авдотья Ивановна; только Грозный не одну свою жену постриг [369] , а в наши времена и одной довольно в монахинях…
— Ещё бы не довольно, коли судья и допросчик воров одной с ними шайки вор, Андрюшка-то?.. Спины, вишь, верных слуг жалеет… и вздёргивать коли велит — плашку подбросят, чтобы не висел, сердечный… да от боли бы не выбрехал лишнего…
369
…только Грозный не одну свою жену постриг…— Мария Феодоровна Нагая, седьмая жена Иоанна IV Грозного была пострижена в Николо-Выксинской пустыни.
— Кого же это он так… помирволил?..
— Ваньку Балакирева, известно, главную струну во всей в этой музыке… Я было заговорил, и то наедине: как, мол, это он… Так что бы вы думали? Мне же и досталось… врёшь, говорит… пошёл вон совсем, коли таки измышленья затеваешь… Нужно допытаться про тебя-то самого: с чьего поученья это самое загородил… Верите ли, страх — не лицемерно говорю — пронял меня… Ведь кнутобой известный, рази есть у него совесть?
— И этак даже!.. То-то на левой-то половине и в уссловно не дуют, что дружку карачун [370] давать хотят…
370
Конец, смерть, гибель.
— Правда ли, слыхала я, — перервала Авдотья Ивановна, — что она просила за слугу верного: нельзя ли помирволить?
— Кого просила?
— Известно, Самого! Говорили так у Марьи Дмитревны сего утра при мне верные люди. Я там была и сама расспрашивала, прикинувшись, разумеется, сожалеющею о красавце таком.
— Дальше-то что… за упросом-то?
— Ничего, говорят; сказал, что простить не может, потому что преступник и не просит пощады.
— Это точно, правда… Сидит, словно не его плутни мы разыскиваем, и спокойно на спросы все говорит: столько-то взял, да мало… не то бы нужно…
— Ну, не привирай лишнего, Иван Антоныч. Все мы Монса сами знаем, — вступился Ягужинский. — Таить ему теперь незачем; а хвалиться взятками, как какой-нибудь Егорка, — он настолько умён, что не станет.
— Ну, не так, а вроде того говорил, — изворачиваясь, поправился подцепленный Черкасов. — Да дело не в том, хотел сказать я, а в том, что спокоен он, как бы не его башку палачу рубить придётся.
— Кремень, больше ничего, — решил Чернышёв. — Может, как говоришь, Андрей главное закрыл; Вилим видит, что его участь решена, а тех не тронут… и спокоен потому.