Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Щедрость сердца. Том VII
Шрифт:
— Тссс!!
— Ну что еще?
Оба фашиста с любопытством смотрят на сцену инъекции в руку. Проводник тем временем захлебывается словами:
— Граф! Владеет половиной Венгрии! Бешеный! Кусается! Хряп — и носа как не бывало, господин штурмфюрер! А слюна ядовитая! Ужас!
— Доннер веттер!
И эсэсовец, едва взглянув на паспорта, идет дальше, стараясь не топать сапогами. Смерть и на этот раз проходит мимо.
Поле кадра мягко сужается до того места, где между клюшками нагло поблескивает дуло пулемета!
Матросский кабак в Роттердаме. Тяжелые синие пласты
Кадр движется вдоль столов. Вот толстая немолодая пьяная женщина сидит с хорошеньким мальчишкой, французским военным моряком. Он осоловел, молчит и покачивается, а она, надев себе на голову его фуражку с красным помпоном, весело кричит:
— Ну, чего ты! Проснись! Открой глаза! — со смехом бьет его тяжелой бутылкой по голове, и мальчик сползает под стол.
За этой парой сидят седовласые почтенные американцы и с бесстрастным видом щелкают фотоаппаратами. Они молчат и спокойно выискивают наиболее интересные фигуры и сценки. Ослепительные вспышки лишь дополняют впечатление хаоса. Дальше группа бородатых рыбаков — кто в штормовой робе и зюйдвестках, кто в широченных синих штанах и смешных черных фуражечках.
— Пусть улов будет всегда такой, как сегодня! Мы славно потрудились и славно заработали! — они дружно чокаются огромными кружками.
Еще дальше — угол. В углу сидят Сергей, рядом Альдона, Грета и Ганс. Все в мокрых плащах, шляпы надвинуты на глаза.
Начинаются нелепые пьяные танцы, похожие на верчение плохо дрессированных цирковых слонов. Особенно старается бородатый дед с трубкой в зубах. На нем штормовая роба, он усердно притопывает пудовыми сапогами, голенища которых пристегнуты к поясу. Все смешивается в пестрый хаос.
Группа в углу.
Грета:
— Ты, наверно, против патриотизма, Сергей. Он не марксистский, правда? Но я люблю Германию, и я не могу жить без нее.
— Смотря какой патриотизм. Германию Гитлера и Круп-па мы ненавидим, а Германию Бетховена и Гёте — уважаем и любим.
Грета:
— Я люблю еще и Германию матушки Луизы и моего молочного брата Курта. Я выросла с ними. Отца помню плохо. Мать умерла при родах. А вот эти двое всегда в моих мыслях. Они — наши союзники, Сергей. Не вся Германия только фашисты.
— Знаю. На них вся наша надежда.
— Я решила съездить к ним. Ты выдал мне жалованье за все эти страшные месяцы. Получилось много денег. Они мне не нужны. Я не могу принять плату за то, что была женой полковника. А Курт и его товарищи — голодают. Сергей, эти кисти, краски и сумочки, в которые наливается масляная краска, эти пружины и листовки стоят денег. Тех самых денег, которые ребята отрывают от своих обедов и ужинов. У них нет других доходов, и я решила свой заработок отдать им.
Альдона:
— Как бы с тобой чего не случилось в Берлине, девочка!
— Но нам всем придется не раз побывать там. Здесь, в Роттердаме, для нас только дом отдыха! Сергей, я поеду! Можно?
— Не знаю… Очень не хочется говорить тебе «да».
— Послушай, мне просто необходимо, понимаешь? Необходимо побывать дома! Вы, интернационалисты, боретесь всюду, где есть угнетение, и за всех угнетенных. Я еще плохой интернационалист, я — немка. Борюсь за Германию. Плохо, Сергей? Что же поделать… Потом все наладится. Но мне надо рукой прикоснуться к Родине. К хорошим немцам… Надо, Сергей, пойми! Чтобы не потерять этого чувства любви и близости…
Сергей:
— Да, но…
— Отпусти! Помнишь раш разговор после окончания операции с полковником? Я сказала, что благодарна вам. Вы научили меня любить людей, а после операции с фельдкурьером поняла: любить мало, надо отдавать себя людям. Вы шли на смерть, и я не могла не пойти с вами. Вы воспитали меня и вдруг хотите толкнуть назад? Не надо! Я поеду к Курту… И, может быть, к своему настоящему месту в жизни!
Дикий топот, хохот и свист. Чьи-то тела дрыгаются перед объективом. И вдруг мертвая тишина. Все, выпучив глаза от ужаса, пятятся в стороны. Образовался круг. Спиной на объектив в страхе пятится женщина, вытянув руки и как бы защищаясь ими. Она исчезает из кадра. Видны только одна ее кисть и дрожащие пальцы. На нее, лицом на зрителя, наступает маленький усатый индонезиец. На его лице застывшая безумная улыбка, дойдя до середины круга, он останавливается, вынимает из кармана бритву, раскрывает, ловким движением парикмахера берет ее в пальцы и, оттопырив мизинец, сплевывает на пол. Безумная улыбка. Отблеск света на лезвии. Мертвая тишина. Дрожащие пальцы женщины. Вдруг из-под стола выползает хорошенький французский матросик. Пьяно кричит:
— Это ты, Мими, мой поросеночек? Иди сюда, моя любовь! — хватает индонезийца за ногу и дергает к себе.
От неожиданности тот летит на пол. Мгновенный рев восторга и снова танцы.
Дождь со снегом. Слякоть, Грета в сером пальто и серой шляпке с вуалью на лице задумчиво стоит на пустом тротуаре. Это место, где ее когда-то бил по лицу шарфюрер штурмовиков Ратке.
Угловой дом. Новая нарядная неоновая реклама: «Deutsche Sportwaren». Новые нарядные витрины. Редкие прохожие спешат мимо. Дама с вуалью стоит в раздумье.
Вечер. Новая улучшенная вывеска: «Cafe Uhlandek».
Продавщица газет, пожилая женщина в форменной фуражке набекрень, хрипло кричит:
— Мои дамы и господа, покупайте газеты! Свежие вечерние газеты, герршафтен!
Фигура дамы с вуалью на лице прячется за деревом.
Переулок близ Антгальского вокзала. Гаражи. Конец рабочего дня. Выходят молодые рабочие.
Курт:
— Ужин беру с собой. Поем и переоденусь дома. Сходимся в обычном месте ровно в десять вечера.