Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 2
Шрифт:
Он распускает лежащему поясок, поднимает рубаху и чуть спускает брюки. Потом вдруг опускается коленом на правое подреберье и мягко месит его как тесто.
— О-о-ох! — только успевает тихонько промычать лежащий и замолкает. Лицо его делается смертельно бледным, капельки легкой испарины появляются на лбу, нос заостряется.
Мишка поднимается и закуривает.
— Гм… Боюсь, что печенка у него как есть порватая… Травма от паденья, видать, споткнулся парень. И упал в яму, выру-тую около бани под пристройку. Жалко, конечно, самоохранники доставят пострадавшего в амбулаторию, а там ты его возьми в свой барак, а после смерти сам вскрой и напиши заключение. Понял, доктор? Ну, иди, все в порядке! Пошли барачных санитаров с носилками в амбулаторию.
— Спокойной ночи, доктор! — махнула розовой лапкой Фурина.
И все.
Уничтожена Иоланта. Уничтожена Милена. Уничтожена Мария. Уничтожены последние ее следы на земле.
Это ничего. Фотографии и прочее
Нет ни живой, ни мертвой. Нет. Нет. Нет. Но остался дух ее. Серебряная Роза. Он будет жить во мне так долго, пока живу я. Ничто и никто не сможет вырвать его из моей груди, потому что Серебряная Роза — это моя бурная молодость, жертвенный порыв, чистая-чистая вера. Молодость прошла. Жертвенный порыв оказался напрасным. Поругана вера.
Но гордые воспоминания обо всем этом живут во мне и движут сквозь мрак такой жизни. Не будет Серебряной Розы, и я упаду. Ведь тогда у меня ничего не останется.
Я упаду.
В сорок втором году умерла Мария, я остался один и утешал себя тем, что осталась Серебряная Роза, которая не умрет, пока я жив.
Но прошли годы, и она все-таки умерла. А я стал еще сильнее.
Хорошо это или плохо?
Жизнь безмерно жестока, ставя перед человеком все новые, все более трудные задачи. Но она же и безмерно добра, создавая условия для преодоления трудностей и выдвигая людей, которые помогают нам дальше вершить положенное. Так случилось и со мной: я, конечно, давно бы погиб, если бы сам не изменился вместе с изменением условий бытия. Приспособляемость нужна, но не она предопределяет успех: нужно внутренне расти, своевременно производить переоценку прошлого и вовремя с благодарностью забывать. Молодость и связанные с ней прекрасные иллюзии, все то, что я называл Серебряной Розой, были втоптаны в грязь ночью восемнадцатого сентября тридцать восьмого года, на пороге четвертого десятка моей жизни. Сразу началась зрелость, годы глубоких размышлений в условиях унижений и мук. Чтобы устоять на ногах в тех жестоких условиях, понадобились новые друзья, новые люди: жестокие и сильные, прозорливые и ловкие. И милосердная судьба помогла мне найти в заключении такого друга — мою вторую жену Анну, бойца, стоящего со мной плечом к плечу. Она — твердый орешек с того самого советского дерева, как и я сам, — в огне не горит, в воде не тонет. Ее легко убить, но победить нельзя. Она создала мне живое настоящее, и поэтому мертвое прошлое само собой погрузилось в забвение: в моем сознании Серебряная Роза умерла совершенно естественно и закономерно.
Один в поле не воин, но двух в борьбе вполне достаточно.
Чтобы вдвоем жить.
Вдвоем бороться.
И вдвоем побеждать.
Сусловский лагпункт. Сиблаг. 1943–1947 гг.
Москва 1966 г.
Книга шестая. ШЕЛКОВАЯ НИТЬ
Глава 1. Осенний день сорок второго года
Разное случается в жизни советского заключенного: дни — одни пустые и скучные, другие переполненные событиями, хотя и не особенно веселыми. Зимой в выходной день люди круглые сутки валяются на нарах и ваганках и нехотя поднимаются только три раза для получения пищи. Чему радоваться? Приварок неважнецкий — гнилая картошка, прелая капуста и вода, хлеб горький от примеси полыни и сырой от вики, гороха и воды, да и такого не хватает — пятьсот граммов на работягу, четыреста на придурка и триста на доходягу: глотнешь — и ничего не почувствуешь. В помещении холодно и темно — на окнах наплывы сосулек и пушистое одеяло изморози, на полу — грязный скользкий лед. В густой холодной полутьме длинными рядами неподвижно замерли на нарах люди, одетые в шапки, бушлаты, ватные штаны и валенки, прикрывшись всем, чем можно — тряпками, украденными где-нибудь на работе, в штабе или в клубе, грязными полотенцами и дырявыми портянками. Разговоры в такой день не клеятся, воровства и разбоя почти не бывает, ведь хозяева на месте, у своих вещей, и подобраться к ним не так-то просто. А иногда набегают и горячие дни, особенно в теплое время года: авральная работа от зари до зари, скажем, очередной перенос внутренних заборов и ограждений, парочка больших и тяжелых этапов или столь любимое начальством бессмысленное перемещение измученных людей из барака в барак: ведь при этом приходится тащить с собой всю мебель, которая создает заключенному уют и возможность существовать: гвозди, веревки, палки, проволочки, щепки, кирпичи. Изредка случается побег из лагеря и последующая строгая проверка всего наличного состава по учетным карточкам со стоянием под проливным дождем или на лютом морозе часов десять, а то и больше. Да, всякое бывает. Но сейчас я хочу описать обычный теплый осенний день сорок второго года на первом лагпункте Мариинского отделения Сиблага, обыкновенный бесконечно длинный голодный день, не слишком порожний, но и не чрезмерно перегруженный событиями, что называется денёк-серячок. Я изложу, а лучше сказать — перечислю все происшествия бегло, скороговоркой, без украшения и оценки, — как сухую хронику. Но почему же все-таки я заговорил об этом обычном дне двадцать три года спустя?
Потому, что он мне бесконечно мил и дорог. Я запомнил его во всех подробностях. И неспроста: в этот день я повстречал свое счастье!
Да, среди тысяч и тысяч женщин, проходивших мимо с этапами, нашел одну, которая за ржавой ключей проволокой сумела создать мне и себе семейный уют и успокоение, не бросила меня после своего освобождения, хотя мне предстояло томиться в загоне еще двадцать лет, поддерживала морально и материально, а когда я, наконец, был вытолкнут из лагеря как лишенный всех гражданских прав совершенно нетрудоспособный паралитик, — она смело взвалила меня себе на спину и потащила вперед. Позднее ее силы, надломленные трехкратным безвинным заключением, иссякли, и она споткнулась, но к этому времени я успел кое-как стать на ноги и, в свою очередь, протянул ей руку помощи. Именно тогда начался последний поворот нашей жизни — тихая, мирная, безоблачная старость, кажущаяся особенно блаженной потому, что мы оба были деятельными и беспокойными советскими людьми и к светлому закату с боем пробились сквозь бесчисленные житейские бури и грозы.
Далеко не во всех странах и не во все эпохи заключенные находят свое счастье за запертым замком и основывают прочную семью в загоне, под дулами автоматов. Скажу яснее: такое оказалось возможным лишь потому, что наш лагерь был советским. Вот почему сейчас, четверть века спустя, мы оба повторяем себе с горчайшей усмешкой:
— Спасибо товарищу Сталину за счастливую жизнь!
То далекое утро выдалось радостным и светлым, как весной, хотя уже начался сентябрь. Всю ночь мягко гудел гром и дождь, словно кто-то тяжелый и большой босиком выплясывал по железной крыше барака. С рассветом я вышел из своей темной зловонной конуры на высокое крыльцо, чтобы подышать утренней прохладой и проводить глазами розовые облачка, легко набегавшие с юга. Работяги уже плелись на развод к воротам среди пышных и ярких клумб: этим летом бывший бухгалтер из Таганрога Андреев, работавший в амбулатории зубным техником, выписал откуда-то семена и вырастил перед штабом и рабочими бараками триста тысяч цветов. Лагерь был восстановительный и инвалидный, бесплатной рабочей силы хватало, и Андреев руками инвалидных бригад превратил зону в волшебный ковер. Особенно удались осенние сорта: георгины, астры и хризантемы. И этим ранним утром, обрызганные теплым дождем, крупные и яркие цветы красовались на редкость гордо и вызывающе, точно смеясь над ощерившейся со всех сторон ржавой колючей проволокой. Лишь слева опытным взглядом я сразу заметил три темных пятна: это ночью от голодного истощения повалились три поносника по пути в уборную или из нее и поэтически умерли под теплым дождем, одни среди цветов. Этим летом я каждый день собирал на клумбах несколько трупов, хотя начальство строго-настрого запретило заключенным умирать где попало, в особенности перед штабом, на виду у вольняшек: заболевшим приказывали вовремя убираться ко мне в больничный барак, зарегистрироваться, стать на больничное питание, расписаться в получении матраса, ложки, миски, получить место на нарах и только потом растянуться, положить под голову казенные ботинки, чтоб не украли, и законным образом навеки закрыть глаза.
— Привет помощнику смерти! — бодро крикнул мне молодой розовомордый нарядчик Мишка Удалой, любимец опера Долинского, его правая рука. Если бы к великой радости всей зоны кто-то отрезал бы ему кудрявую русую голову и прикрепил к ней пару белых голубиных крылышек, то получился бы херувимчик точно как на иконе. Слов нет, хорош был собою парень, даже приторно хорош. — Своих дохликов заметил перед уборной? Пошли санитаров убрать и идем на пару ловить дезертиров — до чего же импозантное выдалось утро, а, доктор? Вали сюда!
Слегка привядшая и побуревшая полынь после ночного дождя пахла остро и пряно. Мы всей грудью задымили самокрутками, вошли за бараком в высокие и густые бурьянные дебри и двинулись вдоль огневой дорожки. Весной одна из московских комиссий распорядилась немедленно выстроить тут еще один больничный барак; наше начальство послушно нагнало инвалидов, которые за день выкопали ямы для столбов и фундамента. Но когда столичные гастролеры укатили восвояси, их затея была немедленно забыта. Однако ямы остались, и теперь мы пробирались осторожно — в зарослях они были не видны.
— Так вот, доктор, расскажи мне про культуру! — вдруг мечтательно протянул Мишка, подмигнул и подбородком указал себе под ноги. — Страсть люблю слушать! Говори, не стесняйся, до развода еще минут двадцать!
Я заглянул вниз, в густой переплет высокого сорняка. Мишка обеими ногами стоял на макушке скрючившегося в узкой яме рабочего. Нарядчик был откормлен и тяжел, и держать такой груз на голове тощему рабочему было не под силу. Я сделал движение протеста, но Мишка свирепо погрозил мне кулаком и ласково сказал: