Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
Шрифт:
— Ты же за это получишь новую десятку, Алёнка, — сказал я, пряча все эти сокровища в медицинский шкаф. — А если бы на вахте заметили? Больше чтоб этого не было! Слышишь?
— Нет, не слышу. Пока не выгонят, буду носить и дальше! — бурчала Алёнка, обтирая заснеженным платком засаленные груди. — Вашим полотенцем нельзя — санитар, сука, сало унюхает и донесёт. Так-то!
Потом я её крепко обнял и поцеловал. Она носила мясо снова, и я её целовал опять. Пока мы не перенесли место свиданий в знакомую ей кабинку. Алёнка попросила занести её в список сифилитичек и официально снять с работы на бойне как заразнобольную —
В лагере на девятьсот мужчин приходилось сто женщин, все они, молодые и старые, красивые и безобразные, сожительствовали с кем-нибудь; и ни Алёнка, ни я не были исключением. Мужчин и женщин толкали друг к другу отчаяние, страх и одиночество, реже — расчёт и выгода или физическая потребность, но всегда, во всех без исключения случаях — потребность мира и покоя, внутреннего равновесия, душевной ласки и дружбы, семейного уюта. Но именно их-то в лагерных связях не хватало. Запрещённая начальством любовь несчастных людей оставалась несчастливой и не могла дать того, что от неё ждали: обе стороны, обнимая, думали об оставленных и любимых, и внутренней близости не возникало. Новый срок за расхищение мяса для Военного ведомства означал бы для Алёнки верную и мучительную смерть в Искитиме, её поступок был геройским, и все же мы оставались теми, чем были — одинокими и несчастными.
А потом я внутренне превозмог гибель близких и нашёл себе новую семью, здесь же, в лагере; не очередную судорожную вспышку страсти у порога морга, а человеческую любовь на жизнь и счастье. Пришла женщина и создала внутри загона из ржавой колючей проволоки семейный уют с его обычными радостями и тревогами. Существование превратилось в жизнь.
Как раз перед этим Алёнку, повзрослевшую и вполне здоровую, взяли в этап. Мы сердечно простились, и всё было кончено. Как две перелётные птицы, мы сошлись на время и разошлись навсегда. Утешало то, что её срок подходил ко второй половине, а значит, можно было надеяться на амнистию.
И всё-таки я встретил её ещё раз. И встреча эта запомнилась навсегда.
В декабре сорок седьмого года меня везли из Мариинс-ка в Москву. В Свердловске, часа в три ночи, нас вывели на окраину вокзала и посадили с мешками на снег. Рядом сидел и ожидал погрузки другой этап, двигавшийся в обратном направлении, с запада на восток. Ночь была зверски холодная и удивительно тихая и лунная. Вагоны стояли справа и слева бесконечными тёмными рядами, вверху сияла луна, внизу двумя чёрными квадратами сидели мы.
Как всегда, в первых рядах этапа бегут молодые урки. Вещей у них нет, настроение всегда бодрое. Они неизменно сыты. Словом, они в заключении — дома, и этап для них — развлечение. Дальше плетутся нагруженные вещами пожилые, часто больные и всегда голодные контрики. Два этапа сели рядом. Наши и их урки сейчас же затеяли бойкий разговор, живость которого оттенялась угрюмым молчанием контриков, тишиной уснувшего вокзала и безмолвием морозной сибирской ночи.
— Нет, вот с нами кондёхает одна девка — так вот это да, — говорил кто-то из чужих урок. — Девка что надо, пррра-вильная то есть. Законный вор.
— А как зовут?
— Алёнка. Да вот она сидит. Там, слева, из себя вроде блондинистая. Наколол? Недавно ей всунул четвертак! Своя, брат, в доску!
— Тише! — крикнул стрелок и звякнул автоматом. — Не наговорились, морды!
— Алёнка, это ты? — громко прошептал я в голубые искры ледяной изморози, сыпавшейся как будто бы из синего лунного света. — Ангел и чёрт, это ты?
И вдруг над раскорячившимся на снегу стадом поднялась высокая и статная девушка в белом офицерском тулупчике. Луна находилась от меня чуть-чуть справа, и де-вушка, вставшая с левого фланга, была освещена с головы до ног пронзительным голубым светом. Она сдернула с головы ушанку, и я узнал худое голубое лицо и лёгкие голубые локоны, обрамлявшие светлую голову как неземное сияние.
Стрелок звякнул автоматом.
— Садись, дешёвая твоя душа! Садись!
— Алёнка, что случилось? За что ты получила новый срок?
— Говорю — садись, гадина!
— Я, доктор, радость моя единственная… Я… я…
— Садись, стрелять буду!
— Я… я…
Тонкая фигурка стояла, беспомощно раскинув руки, голубая, неземная, точно распятая на этом лютом сибирском небе. Таком безжалостном. Таком безжизненном.
Сидевший рядом со мной старик повернул ко мне лицо, забинтованное дырявым полотенцем.
— Чего тута спрашивать, коли всё видно поначалу? — просипел он сквозь бахрому изморози и сосулек, окружавших нос и рот. — Человек сам себе лагерь ищет только по перваку, а опосля беспокоиться ему не надо — заключение само своего человека найдёт: раз прилепилось — до смерти не отлепится. Эту философию понимать надо, браток!
Из-под вагона выползли железнодорожники с фонарями и маленькими молоточками на длинных рукоятках. Тихий быстрый разговор с конвоем.
— Нерченский этап! Встать! Равняйсь!
— Московский этап, налево под вагоны! Пошёл! Живо!
И мы полезли под вагоны на четвереньках, волоча зубами мешки с вещами. Они у старых лагерников нетяжёлые.
Глава 2. Люонга и Морковка
Каждое утро один час я занимался фотографированием. Мы только что побывали на рынке.
«Пора домой, — думаю, пряча фотоаппарат. — Не забыть сказать Люонге…»
— Чёрт побери! — воскликнул громко, и внимательный капрал уже взял под козырек:
— Господин?
«Почему все мои мысли, о чём бы я ни подумал, неизменно бегут к Люонге? — рассуждаю я. — Что она мне? Живая игрушка? Эй, «белый господин», осторожность!
После обеда я уснул. Меня будит крик на веранде. Хрипло лает капрал, серебряным колокольчиком звенит голосок Люонги. Выглядываю. Оба держат по моему сапогу, капрал наступает с кулаками, Люонга явно смущена.
— В чём дело?