Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
Шрифт:
— Сколько приняли?
— 200.
— Здорово!
Мы смачиваем полотенце в горячей воде и вытираем лица, шеи и руки.
Я подписываю три списка, одеваюсь и выхожу. Отнесу к нарядчику и спать. Но, шагнув за порог, вижу лежащее в снегу тело.
Сидоренко выходит за мной и запахивает полы бушлата — начинается пронзительная поземка.
— Остап Парфирьевич, приоткрой дверь! Здесь кто-то лежит! Упал, что ли? Уж не наш ли гипертоник?
Сидоренко распахивает дверь. Я присаживаюсь на корточки. Руками поворачиваю голову. Лежащий вдруг издаёт протяжный стон.
— Ну, что там? Кто? — сипит Сидоренко, повернувшись на ветер спиной.
— Сюняев из 36-й. Всё в порядке.
Я поднимаюсь, и, поддерживая друг друга,
— Там около амбулатории лежал кто-то, вы посмотрите, гражданин начальник.
— А вы на что, доктор?
— Это не по моей части!
Тускло горит лампочка. У окна стоит, повернувшись к людям спиной, потерявший разум японец-коммунист. В углу обычное ворчание, словно два медведя укладываются спать:
— Эх, и как это я тебя, жид, в Риге не повесил?
— Не понимаю, как я тебя, эсэсовский бандит, не утопил в Васюгане!
Обычный обмен любезностями…
…Итак, наконец, раскачался дядя Сыр… Надо продолжать, начинается самое интересное… Где-то идёт от Ростова в Сибирь заветное письмо. От Анечки… Интересно, замёрз Сюняев или нет? Гипертоническая болезнь приняла у меня необычную, нервную форму — давление выше 200 не поднимается, а спазмы и парестезии усиливаются… Я осмотрел на вшивость свою норму — 250 человек, днём принял около 100 больных, вечером — 200… Рубахи и люди, вши и болезни, начальники, нож в рукаве, дежурный офицер — всё сливается в одну тусклую ленту, которая ползёт в сознании всё медленнее, всё неяснее… И вспыхивает наконец последнее яркое воспоминание дня — я наливаю в заострившийся полумёртвый нос мясной бульон…
Чувствую мучительную боль…
Потом кончается и это, и наступает последнее и самое желанное — отключение.
Сон…
Этот роковой в моей жизни день я с раннего утра назвал «Дядя Сыр», потому что мысленный подбор материалов для следующей главы был закончен, и я решил прорепетировать чтение текста, кое в чём изменяя порядок изложения для получения большей выразительности. Эта работа по монтажу текста требует огромного умственного напряжения, потому что нужно переставлять отдельные кирпичики, сохраняя в уме точный образ достроенного дома. Писать литературное произведение вообще нелегко, но писать его в уме тем более трудно. Я имею в этом деле большой опыт и знаю, как такая кропотливая работа изнуряет мозг. Словом, день начался, четвёртая глава «Дядя Сыр» была подготовлена, я побывал на разводе, принял больных, отобранных накануне, и после обеда наведался в ДОПР и ШИЗО, в то же время путешествуя из Голландии в Париж, ибо мой литературный герой на деньги дяди Сыра отправился в Парижскую Академию художеств, навстречу своему материальному успеху и моральному краху, который затем и заставил его искать смерти в далёкой экзотической стране, на манер гам-суновского лейтенанта Глана.
Однако часов в пять нарядчик принёс мне извещение на получение посылки от Анечки. Она прислала очень нужную книгу «Диагностика внутренних болезней», а так как по положению спецлагерник не имеет имени, а только номер, то я и поставил на книге свой номер 0-837. И сейчас она лежит передо мною и напоминает все подробности этого дня.
День «Дядя Сыр» был, естественно, немедленно переименован в «День Анечки». Помимо книги в ящике находились сухофрукты для компота — сокровище для лагерника вообще, вдвойне — для находящегося в Сибири и втройне — для февраля месяца, то есть для окончания изматывающей все силы холодной зимы. Конечно, я сейчас же сварил себе компот, угостил Сидоренко, и так мы вместе просидели до начала вечернего приёма, разговаривая о том и о сем, потому что оба были уверены, что доживём до свидания со своими милыми — заключение окончится.
Начался приём, утомительный, жаркий и шумный как всегда. Персональный шпик у дверей отсчитывал одну партию за другой, люди толклись в комнате, потные и возбуждённые, и я уже начинал чувствовать ту тупую боль в левом темени, которая для меня в последнее время стала служить сигналом нервного перенапряжения.
— Що, голова болыть? — шёпотом спросил внимательный Сидоренко.
— Начинает. Но скоро конец, сейчас уже часов девять!
В этот момент к столу подошёл молодой урка и потребовал освобождения от работы. Урки в Камышлаге были отборные, оторви и выбрось, как говорят в лагере, самый опасный сброд, который присылали со всех лагерей, чтобы от них избавиться.
— На что жалуетесь?
— Я здоров. Пиши освобождение, гад, и не разговаривай. Пиши по-хорошему, падло, пиши, пока жив, понял?
И урка сгреб меня за чёрную куртку, заказанную мне начальником в портняжной мастерской в виде поощрения.
— Это твой, поднимайся! — сказали два пахана, украинец и узбек, третьему, русскому.
— Ты кто такой есть, очкастый? — спросил плечистый урка власовца. — Иди, батя, пока я не вогнал тебя спиной в стену!
Произошло замешательство. Урки — не власовцы, власовский пахан урке не указка. Люди с термометром под мышкой стали улыбаться. Это подбодрило хулигана.
— Ну, надумал? — спросил он меня. — Нет? Так подумай!
И с размаха ткнул меня кулаком в грудь. Удар пришёлся по кончику грудины и, надо полагать, надломил его. Я задохнулся от боли, качнулся назад и потерял равновесие — упал правым боком на Сидоренко, тот с аппаратом Рива-Роччи в руке повалился на пол и потянул за собой стол так, что тот опрокинулся на регистраторов со всем тем, что на нём находилось — чернильницами и бумагой. Кое-кто захохотал — от одного удара повалились пять человек, вверх торчали четыре ножки стола, а из-за них — три пары ног. Это окончательно раззадорило урку. В одно мгновение он изловчился и ударил меня кулаком в левый бок — как раз туда, где у меня в Норильске были выпилены ребра для лечения травмы, нанесённой железным тросом следователя Соловьёва. Это место у меня болит и сейчас, а тогда от удара колющая боль пронзила меня спереди и сзади, как будто в груди лопнуло сердце. Боль была настолько сильна, что захватило дух, и я замер, молча стоя на четвереньках посреди комнаты. Больные долго поднимали меня и усаживали, а тем временем паханы загнали урку в угол, и пока один отвлекал его внимание лёгкими ударами в лицо, двое всадили ему железные огурцы в живот. Урку вынесли и выбросили в снег с порога, я отдышался и довёл приём до конца — принял свою норму в 200 человек.
На койку доплёлся кое-как. Сидя, думал: «Нет, этот день будет днём двух ударов. Я его не забуду».
Когда всё стихло, я почувствовал странное беспокойство — руки и ноги не лежали на месте. Я стал поворачиваться с боку на бок, но потом вдруг сообразил, что такое странное возбуждение я ещё никогда не чувствовал.
Так прошла ночь.
Наутро я оделся. Стала болеть голова — как всегда левый висок, но по-новому, совсем необычно. Я пошёл завтракать. За столом люди со мной здоровались и что-то спрашивали. Я отвечал и вдруг заметил сначала удивлённое выражение лиц моих собеседников, а потом ушами услышал, что я хорошо понимаю говорящих и мысленно им правильно отвечаю на вопросы, а язык мой отвечает неправильно, произнося не те слова, что надо.
В это время по зоне понеслась свора самоохранников и надзирателей. Объявили общую проверку: день был морозный — ниже -40, выводить на работу было нельзя, и начальство решило отравить день неожиданного отдыха стоянием на морозе. Три тысячи человек построили колонной, началась проверка. Я стоял в рядах, чувствуя нарастающую тупую боль в левом виске и необъяснимое беспокойство. Сосед что-то спросил меня и откачнулся: я ответил ему набором бессмысленных слов. Меня ударило в пот. Собрав последние силы, я вынул бумагу и написал на ней личные данные (фамилию, имя, отчество, год рождения, срок и пр.).