Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
Шрифт:
В немецкий плен попал сразу же, с ходу, по прибытии части на передовую: был там большой беспорядок, мы сдались всем полком. Думаю: «Конец тебе, Иван!» Однако выручила случайность: наши, уходя, подорвали мост, и немцы для работы решили использовать военнопленных. Выбирали людей посильнее на вид, и я, конечно, попал в этот рабочий батальон. Сила была, и работал я добросовестно. Старался. Меня заметил один фриц, вроде техником служил при нашем стройбате: ведь я с детства от еврейских детей нахватался немецких слов и считать научился. Стал я у техника за помощника работать. А сам примечаю все подробности: где и как можно поскорее бежать к своим. Случая не было. Нас всем батальоном отправили в Бельгию строить береговые укрепления. Опять я стал присматриваться, нашёл одного вольного бельгийца, получил от него адресок. Думаю, доктор,
Там месяца три присматривались, а потом выдали форму, и стал я солдатом хозяйственного батальона, который собирал продовольствие и вёл строительные работы под Минском — готовил оборонительные сооружения, потому что в том году наши стали немцев теснить. Мы стояли в пригороде, и свёл я дружбу с одной вдовой, Стасей. Муж у неё ушёл ещё на финскую и пропал, а при ней остался пацан лет девяти. Эта Стася жила с того, что гнала самогон. Жить же чем-то надо? Кругом война! Полюбила она меня на жизнь и на смерть, доктор! Не знаю, за что полюбила, просто мы до точности подошли друг другу: будто ключ и замок. В жизни это редко бывает, люди маются годы и не находят суженого. А у меня с этой Стасей получилось так, что сомкнулись без трения и навек! Кабы не война, хорошая бы с нас пара получилась. Стася была рослая, лицом белая, волосы рыжеватые, очень мне нравилась. Раз утром, в дождь, подошли наши. Снаряды стали рваться то тут, то там. Я Стаею в грузовик впихнул, сам вскочил, глядь, а пацана она бросила: он жмется поддеревом и на нас глазами моргает. Я кричу ей: «Слазь!» — а она: «На кой он нам, едем, а то немцы нас бросят! Я только тебя и люблю, больше мне никого не надо!» Бросить пацана решила, а? Я её за борт грузовика перегнул, она к пацану подбежала, и тут за деревом упал снаряд. Я присел в машине за борт, а когда поднялся — ни её, ни пацана нет — обоих разбрызгало, как воду.
В Бреслау стал я служить при тамошнем гестапо, но недолго: наши уже опять тут как тут. К этому времени я себе штатскую одежду припас и кое-какие аусвайсы, то есть бумаги. С одним напарником, русским, мы переоделись и двинули с первым поездом на север, хотели попасть в Данию. А кругом вся Германия кверху ногами, фрицы голову потеряли, мечутся кто туда, кто сюда. В такой обстановочке мы добрались до Фленсбурга. И тут при одной пошивочной фабрике оказался женский лагерь для рабочих, согнанных с разных стран. Охрана уже сбежала. Мы туда попали к ночи и во Фленсбурге с разбитого магазина прихватили по штуке самого лучшего на вид шёлка. Вот польке, старшей надзирательнице, и говорим: «Держи шёлк и тащи, мол, сюда двух русских девок покрасивше, будем ждать в этой разбитой сторожке!» Она, конечно, девок приволокла. При нас были шнапс и консервы. Легли. Под утро вздремнули часа на два, потом эта моя девка спрашивает: «Ты откуда?» — «С Одессы». — «Значит, земляки. Болгарскую улицу знаешь?» — «А то нет! Я там жил». — «Где?» — «У Шевченки Анисима Петровича, сапожника. Слыхала?» — «Знаю!» — говорит и вдруг в слёзы! — «Чего ты, дура?» Молчит и ревёт! «Да чего ты, землячка? Или плохо тебя за ночь отработал?» — «Ванечка, — отвечает, — так я ж Фрося, твоя любимая сестра!» Да, доктор, вот она, война! Чего с людьми делает, а? Страсть!
Иван вышел закурить. Вернулся, как всегда, хмурый.
— Ну, а потом?
— А потом фельдполицай нас забрала и направила в Котбус, в гестапо. Фрицы начали следствие, выяснили, где и когда я у них работал. Наши захватили меня в гестаповской тюрьме. Стал я героем, получил наше обмундирование и оружие и пошёл с частью дальше. Но разведка документы гестапо разобрала и вслед моей части вдарила телеграмму. Я отхватил четвертак.
— А какой же вывод из твоей истории, Иван?
Иван раскрыл книгу и, не поднимая головы, сказал:
— Никакого, доктор. Война — она людей не разбирает, всех мешает в кучу, всё уничтожает. Там, наверху, среди вождей, может, есть правые и виноватые, а внизу — ничего нет, окромя смерти: кого разорвёт на куски — тот счастлив, кто остался при руках и ногах — тот живёт дальше и опять же несёт в своей душе её. Только её.
— Кого?
— Смерть.
Начался второй период выздоровления.
То, что я проделывал над собой, можно назвать только одним словом — издевательство: я зверствовал и не давал поражённым органам покоя. Но эта борьба не была бесплодной. Именно одни достигнутые результаты заставляли яростно, исступлённо добиваться достижения других.
Однажды я взглянул на газету и вместо грузинских иероглифов увидел крупно и ясно напечатанное слово — «Правда».
«Братцы! Ура! Я опять умею читать! Иван, смотри!» — вне себя от радости я схватил газету и хотел было показать ему своё умение, но посмотрел и с ужасом увидел, что газетный лист опять покрыт для меня только иероглифами. Подали обед. После обеда взглянул — в углу напечатано: «Правда». Но я не закричал. Отвёл глаза и через полчаса посмотрел опять: «Правда». Ещё через час: «Правда», во время отбоя: «Правда». На следующее утро я просмаковал первую страницу от слова до слова. Так вернулась способность читать, сначала только по-русски, потом на других языках в той последовательности, в какой я их изучал в течение всей жизни. Постепенно вернулась русская речь, потом иностранная. Вернулось письмо, не сразу, после долгих попыток. Вернулось все, кроме счёта. Акалькулия осталась, я не умею считать и сейчас.
С разрешения начальницы я стал больничным дворником — наступила поздняя сибирская весна, распустились деревья, зацвёл садик, и я взял на себя обязанность ухаживать за ним. Сперва только подметал окурки, потом взялся и за поливку.
Я никогда в жизни не интересовался чужими окурками. А тут изучил манеру курить каждого больного или вольняшки, узнавал по окурку, кто его бросил, и возненавидел небрежность, с какой люди сорят вокруг себя. Да, если бы поручить написать мемуары подметале в Кремле или Бурбонском дворце, получились бы любопытные мемуары!
Настало лето. За больницей инвалиды посадили капусту для больничной кухни. Кочаны в Сибири растут огромные, сибирская капуста — сладкая и сочная. Тело, истощённое болезнью, властно требовало зелени, и я решил украсть кочан, спрятать и есть его в течение недели.
Это был экзамен моим достижениям!
Волоча ногу, я забрался в огород и одной рукой ухватился за самый большой кочан. Потянул — не тут-то было! Ухватился и второй, больной — ничего! Видимо, корень ушёл глубоко в землю либо земля ссохлась без дождя: тащу, обливаясь потом, а кочан не идёт из земли ни на сантиметр!
— А вот я тебя, хулиган, разбойник! — закричал с вышки стрелок. — Пошёл с огорода, собака, а то положу на месте! Ну! Слышишь? Давай отсюдова!
Я в отчаянии тащу, в голове все идёт кругом, перед глазами багровые круги.
— Брось капусту, бродяга!
Я тащу — кочан поддался, потянулся и бесконечный корень!
— Брось капусту, гад! Стрелять буду!
Стрелок щёлкнул затвором.
Но я выдернул корень. Хромая и спотыкаясь, поволок кочан за угол. Я был полумёртв от напряжения.
Но экзамен сдал!
Ослабление режима проявилось, между прочим, и в появлении в зоне бородатых лагерников: махнув горестно рукой, начальники проходили мимо самых диковинных бород и бакенбардов, даже таких, каких никто раньше вообще не видел — бакенбардов с подусниками в стиле Франца Иосифа, эспаньолок Наполеона Третьего и закрученных кверху усов Вильгельма Второго: каждый мудрил и изобретал что-то совершенно невообразимое. Поэтому я не был особенно удивлён, когда однажды утром в палату вошёл красавец с бородой монаха-капуцина — тёмный шатен, голубоглазый и с великолепной окладистой тёмно-рыжей бородой! Это был наш новый больничный врач, сменивший чахлого меньшевика, — тоже грузин, но пышущий энергией и радостью жизни. Его историю я и хочу сейчас коротко рассказать.