Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
Шрифт:
В это время ко мне пробрался личный шпик.
— Вас чукаэ начальник, пан доктор! Вин у нас в секции!
Я вошёл и почувствовал, что теряю силы. Ухватился за дверь. Молча протянул листок с данными, потому что боялся говорить.
— Быстролётов пьян! — сказал начальник и расхохотался. Его смех — это было последнее, что я услышал и понял.
Меня подняли. Плачущие от горестного сочувствия инвалиды понесли меня на руках в больницу — до неё было шагов двадцать. Когда меня донесли, то на мне уже не было ботинок и телогрейки — инвалиды, обливаясь
В больнице моё тело положили на топчан и ушли — перекличка продолжалась, отбоя ещё не было. Я вскочил с топчана и порвал больничный журнал и все истории болезней. Босой и раздетый выбежал в зону. Упал в снег и, наконец, потерял способность двигаться.
Этот роковой день оказался днём второго паралича.
Прошло трое суток.
Первое, что я увидел, когда пришёл в себя, — это слабо освещённую комнату, наполненную серой водой. В ней плавали слова. Они медленно крутились, и я без труда читал их: ру-ка, но-га, сте-на. Потом стало светлее, и я услышал голоса, неясные вначале, потом громкие и знакомые. Голос корейца Кима, санитара, сказал:
— Иван, кончай завтракать. Начальница больницы уже пришла. Сейчас будет обход.
Я открыл глаза и увидел, что лежу в небольшой палате для четырёх больных. На койке против меня с книжкой в руках сидит сапожник Иван, суровый, рослый и красивый парень, бывший гестаповец, из пленных красноармейцев.
— A-а, проснулись, доктор! Поздравляю! Эй, корея, иди умой доктора! Он проснулся.
Иван вышел курить, кореец ловко и быстро вытер мне лицо и руки полотенцем, которые смочил в горячей воде, улыбнулся и тоже вышел. В коридоре уже послышался голос начальницы, капитана медслужбы Костровой.
«Что со мной? — вяло думал я. — У меня ничего не болит, только голова тяжёлая. Кашля нет… Гм… В чём же дело?!»
В это время вернулся Иван и сел на свою койку. За ним вошла начальница в сопровождении заключённого врача, пожилого грузина, бывшего парижского меньшевика.
— Доброе утро, больные! А, наш доктор уже проснулся!
Она подошла к моей койке. Я в ожидании насторожился - из ее слов сейчас я узнаю причину моей госпитализации.
— Доктор, кто я? — начальница и врач наклонились надо мной.
Я молчал, поражённый нелепостью вопроса. Стоит капитан Кострова, с которой я работаю четыре месяца, и спрашивает, кто она! Провокация? Насмешка? Или она не в своём уме?
— Что же вы молчите? Ответьте, кто я?
— Капитан Кострова, — ответил я с некоторым раздражением. И вдруг похолодел от ужаса: ушами услышал, как мой язык с трудом произнёс:
— Ка…стр…юлька!
— Кастрюлька? Нет, нет, доктор, вы не поняли. Я спрашиваю о себе, понимаете? Скажите — кто я?
— Капитан Кострова, — мысленно ответил я, а мой язык опять произнёс:
— Кастрюлька!
Капитан и врач переглянулись. Выпрямились. Кострова повернулась к двери. Бросила через плечо:
— Пока совершенный идиот. Если выживет, то будет в инвалидном доме клеить конверты!
Крупные капли пота выступили у меня на лбу. Я лежал, не шевелясь, придавленный ужасом. Внутри бушевало неописуемое смятение, мысли неслись как вихрь. Потом почувствовал горячие капли на лице, увидел у ног сложенное полотенце и приподнялся к нему. Взял левой рукой и вытер лицо.
Иван наблюдал за моими движениями, сказал:
— А ты разве не замечаешь, доктор, что тебя парализовало? Пошевели-ка правой рукой или ногой!
Я попробовал пошевелить и не смог.
— Смотри, каким стал красавцем!
Сочувственно улыбаясь, он поднёс к моему лицу своё карманное зеркальце. Я увидел жёлтое осунувшееся лицо, кривой рот, из которого справа вывалился кончик языка, и глаза, подёрнутые синеватой мутью. Правый зрачок был приведён к носу.
Я застонал от ужаса, хотел заплакать, но не мог, лицо осталось неподвижным. Только горячие капли побежали по щекам в рот и на подушку.
— Да, здорово тебя хватило, доктор! — угрюмо проговорил Иван, пряча зеркало в карман. — Ты, доктор, настоящий мертвец! Если выживешь, будешь клеить конверты, слышал?
Внутри меня всё обрывалось, падало, разбивалось в дребезги… Анечка… Будущая жизнь с ней на воле… Всё, всё… Особенно меня поразили мои глаза — мёртвые и косые.
Мертвец! Жизнь кончена!
А день шёл своим чередом. Разнесли лекарство. Потом Иван читал и играл с корейцем в шахматы. Принесли обед. Я отказался есть. Час отдыха. Иван опять, насупившись, читал книгу. Принесли ужин. Иван шлялся по больнице, где-то кто-то громко смеялся. Потом из морозной темноты за окнами донёсся жалобный вой рельсы. По коридору протопал дежурный офицер с фонарем. Свет в палатах выключили. Настала ночь.
Целый день я молчал. Тысячу раз хотел спросить Ивана о себе — когда случился удар, где… Но в моих ушах ещё звучало страшное слово «Кастрюлька!», и я молчал, потому что знал, что лишён дара речи. Перед отбоем кореец принёс Ивану передачу — кусок сала и хлеба в свежей газете. Я посмотрел и понял, что потерял и способность читать, потому что в верхнем левом углу, там, где должно было находиться слово «Правда» или «Известия», темнели какие-то иероглифы, похожие на армянские или грузинские буквы. Да, я был потерянным, конченным человеком, отбросом, мусором, по-лагерному — огарком.
Так что же делать?!
И сразу пришла спасительная мысль, счастливо разрешавшая все вопросы — покончить с собой! Повеситься! Этой же ночью! Немедленно!
Ни одной трусливой мыслишки не мелькнуло против такого решения: какое может быть сомнение? Плохо быть парализованным всюду, но в лагере… В этом загоне, где каждый насмерть прижат к тысячам озверелых людей… Здесь ждать милосердия и любви нечего!
Я деловито повернулся на бок. Иван уже сопит. Кореец начал топить печи. Надо использовать момент и повеситься. На полотенце, привязанном к железной спинке кровати. Я видел такие фотографии в газетах и медицинских книгах.