Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 4
Шрифт:
А Доктор пару раз накоротке отводит немного места старому большевику Рубинштейну; мельком упоминает «старенького хлебореза Ланского» — соратника Федора Раскольникова по Октябрьским боям; отмечает, что «опытные контрики», видя, как Долинский стряпает липовое следственное дело, сказали: «Ага!» — и ни одной живой фигуры человека, существующего не только своей бедой, не только лагерным ассортиментом ощущений. Ни одного такого человека!
(Кстати, о Рубинштейне. С его фамилией связана досадная неточность в рукописи. Говорится о сестре Рубинштейна, которая была замужем за эсером Блюмкиным, «убившим немецкого генерала Эйхгорна». Не знаю, на ком был женат член ЦК левых
Доктора ощущаешь как человека, на котором надеты не только шоры, но и специальные очки локального видения. Это сказывается на всём.
Вот Доктор — нет, не он, а автор — вспоминает о лагерях: «Вся страна с запада до востока была тогда покрыта этими не известными населению государствами, вместе составляющими одно Незримое царство в границах нашей великой страны».
Да, было так, что по стране распространились уродливо разросшиеся лагеря. Было. Но «Незримое царство»? Полноте!
У скольких людей отцы, матери, мужья, жены, братья, сестры, друзья находились за сторожевыми вышками! Сколько сердец тревожно и больно билось «здесь» от непрерывных горьких мыслей о тех, кто «там»; сколько судеб было списано в лом с бирками: «Связь с врагами народа», «утрата бдительности»!.. Какие уж там «не известные населению»! Увы, очень известные.
Доктор, конечно, очевидно прав. Но в то же время как органично корреспондирует эта неточная формула «Незримого царства» с отрешённым от всего внутренним состоянием доктора!
«Я мог быть слепым исполнителем», — размышляет Доктор. Значит, годы прошлого осознанного самоотверженного служения Родине на острейшем участке превратились для Доктора в воспоминание о «слепом исполнительстве»? Как же далеко зашла его духовная трансформация!
Но ведь окружающий мир всё-таки существует, и доктор не в силах полностью заслониться от него. Наступают моменты, когда он вынужден разговаривать о том, что происходит за «огневыми дорожками». Что же он видит там?
Знаменательный разговор происходит между Доктором и Сидоренко, когда они «ищут виновника».
«Виноват не вождь Сталин, а человек по фамилии Джугашвили, — говорит Доктор. — Поняли разницу? Сталин это — твердость в проведении генеральной линии партии, а Джугашвили — больной пастух, подозрительный, злой, не верящий ни овчаркам, ни стаду. (Заметили, кстати, как Доктор предвосхитил оценку культа личности, данную партией на XX съезде? — АО.)… Он требует рычанья, он ищет псов из породы долинских. Поняли? Уважать советских людей надо, они герои, а Сталин нас и за людей не считает, мы для него — материал».
Пусть не обидится автор, но эта тирада Доктора заставляет вспомнить пословицу насчёт бузины в огороде и дядьки в Киеве. Эту вот смесь крепости задним умом и псевдополитического «анализа» изрекает Доктор — человек широкого кругозора и глубокого ума? Невероятно!
В том же разговоре, однако, есть и деталь, весьма примечательная.
«— Долинский виноват? — спрашивает Сидоренко.
— Нет.
— Сталин?
— Нет.
— Советская власть?
— Нет.
— Так кто ж виноват, скажи, доктор! Кто?
— А я уже сказал: система. Спаянная воедино организация, где Сталин нужен Долинскому, а Долинский нужен Сталину как источник власти, они не могут существовать один без другого».
«Система»… Вот оно, это слово, прочитанное нами среди размышлений Доктора в генеральском кабинете. Вот она — подлинная причина отказа Доктора от выхода на волю!
Так неожиданно обнажается разительная неверность измерений, какими пользуется автор. Его Доктор видит «за зоной» лишь страну, задавленную «системой», видит в этой стране только арестовываемых и арестовывающих, «содержащихся» и «содержащих». Поэтому для него не звучит открытием людоедское изречение собеседника-генерала: «Видите этих людей на площади? Это рядовые граждане, обыкновенные люди. Все они — подозреваемые и поэтому пока что находятся там».
Что ж, изувера-временщика, убеждённого в своём всевластии, в своей безнаказанности, можно написать таким, каким он был. Но вот заражать Доктора уверенностью в том, что этот негодяй прав, делать цинизм душегуба основой мироощущения положительного героя повести — это решительно невозможно, это — глубокая ошибка автора, его основной просчёт.
Теперь понятно: Доктор не хочет свободы в «этой системе».
«Эта система»… А святая вера народа в то, что Сталин — великий продолжатель дела Ленина, мудрый кормчий во главе Партии, ведущий страну ленинским путём, — этого Доктор не видел, не знал? А вдохновение и неисчерпаемая мощь, с какими народ в неизъяснимых трудностях свершал пятилетки, создал гигантский экономический потенциал, распрямился после ужасающих военных ударов, разгромил гитлеровскую Германию, заново отстроил полстраны, — эта система доктору не была известна?
Да, жертвы были страшные, утраты — невосполнимые. Но именно тяжесть утрат обязывает пишущего об этом к предельной точности. А уж какая там точность, если Доктор видит лишь симбиоз «человека» по фамилии Джугашвили с Долинскими.
Нет, далеко, слишком далеко завела Доктора его губительная самоизоляция!
Вот почему я вижу в отказе Доктора и Сидоренко от выхода на свободу — в этой кульминации повести — отражение глубокой ошибки автора, ошибки, пронизывающей всё произведение. Автор обеднил доктора, обобрал своего яркого героя.
Оговорюсь: отчётливо понимаю, что, атакуя «кредо» Доктора, я оказываюсь лицом к лицу с автором и именно ему адресую слова осуждения. Надеюсь, автор поймет, что я движим глубокой заинтересованностью в судьбе его Доктора, что мне трудно равнодушно наблюдать деформирующее влияние автора на своего героя.
Снова и снова задумываюсь: в чём причина? Искренность автора — вне сомнений, а Доктор — если я правильно представляю его себе — не мог быть таким, каков он в рукописи.
Может быть, сыграло роль то, что автор непроизвольно уступил соблазну смотреть на вчерашние события сегодняшними глазами. Кое-где в рукописи встречаются оценки позднейшим числом — могло сдаться, что это в соединении с давностью событий породило искажение образа Доктора. Во всяком случае, читая «Человечность», невозможно отделаться от ощущения диспропорции: крупномасштабный человек мыслит мелкими категориями; умные, многознающие глаза видят частности, не охватывая общего; гибкий, тренированный мозг фиксирует события с очевидной неточностью. Словом, налицо то, о чём сказано в начале отзыва: угол зрения, масштабы, измерения оказались неверными.
Весь мой отзыв только о Докторе. Не только потому, что он — рассказчик, фигура постоянно действующая, но и в силу его центрального положения в повести. Его глазами должен смотреть читатель, его словам верить. А не смотрится, не верится.
Не веря в Доктора, нарисованного в «Человечности», я, читатель, хотел бы увидеть этого человека таким, каким он не мог не быть — «подверженным порывам и тревогам», но сильным разумом и духом; не затворником, пугливо отвращающим взор от «тщеты всего мирского», а бойцом — пусть скованным, но не изверившимся, не опустошённым.