Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 4
Шрифт:
А тот Доктор, который сегодня в рукописи, он — не положительный герой. Я не советовал бы знакомить с ним, таким, читателя. И Доктора жаль, и читателю не к радости, и автору не к украшению.
Я посоветовал бы автору вспомнить подлинного Доктора, воссоздать его с теми главными чертами, ради которых единственно стоит писать о нём. А уж вместе с этим, настоящим Доктором возродится жизненная правда и скажутся те самые слова, которые из песни не выкинешь.
В том, что автор способен сделать это, я не сомневаюсь.
А. Орьев.
17 февраля 1965 г.
Уважаемый Дмитрий Александрович!
Такие люди, как Вы, почти два десятка лет проработавши на разведывательной работе в интересах Родины
Прошлое это — наши тридцатые и сороковые годы, — мысля исторически и говоря ретроспективно, как бы оно ни было омрачено культом личности Сталина, освещалось могучим прожектором идей марксизма-ленинизма, и самый культ этот паразитически черпал свою энергию от того же прожектора.
В воспоминаниях, в рассказах о чем-либо важен прежде всего отбор фактов, жизненных явлений, людей, человеческих взаимоотношений, конфликтов. Посмотрим вместе с Вами, как это происходит у Вас, в Ваших «автобиографических записках», в их второй и девятой книгах, которые Вы представили в Литературную консультацию Союза писателей СССР и которые я по её поручению прочитал.
Во второй книге, озаглавленной «Превращения», Вы говорите о том, что хотите «показать жизнь человека в заключении в сталинское время», пытаетесь дать психологическую канву «таинств», «мистерий», которыми сопровождаются превращения человека в лагерных условиях «из строителя и борца в оглушённого человека», дальше «из страдающего человека в тупое животное», затем — «в непокорного зверя», в человека, «давно вывернутого наизнанку», и наконец, четвёртое превращение — снова в человека, из «доходяги» в работягу через «таинство трудового дня», то есть посредством труда.
Иллюстрируете Вы это романтическим приключением героя-рассказчика с эвенкой Сашей-Машей, изображением тюремного быта и животных утех, того, что называется нижними этажами человеческой натуры, историей побегов бандита Пашки Гурина и сибирского учителя Владимира Александровича, последним побегом Владимира Александровича в ничто, мысленным, несостоявшимся побегом героя-рассказчика за границу.
С досадой читаешь все эти истории, всё время чувствуешь, что не то Вы отбираете из сокровищницы Ваших переживаний и воспоминаний, что не на то тратите Ваш несомненный литературный талант.
Конечно, и описание конца Павла Гурина, мечтающего об американском размахе бандитизма, и метания Владимира Александровича, и самого героя-рассказчика сделаны у Вас мастерски. Но уж больно замыкаетесь Вы с Вашим героем-рассказчиком в тесном и затхлом кругу общений с уголовниками и бытовиками. О «контриках», о политических, таких как, например, Павлов — в прошлом командир дивизии военно-воздушных сил, — упоминаете мимоходом, не углубляясь в их внутренний мир.
И — скажу прямо без обиняков, не посетуйте на меня! — роман героя-рассказчика с эвенкой Сашей-Машей вызывает внутренний протест. Подумали ли Вы, как воспримет описание этого романа читательская аудитория, среди которой наверняка окажутся многие тысячи матерей, жён, вдов и других бывших узников, многие тысячи людей, которые слезами исходили и чудовищно много переболели за своих невинно осуждённых «страдальцев»? Они-то, родные и близкие заключённых, отказывая себе в самом насущном, посылали в лагеря шерстяные чулки и консервы, а оказывается, всё это уходило на всяческих Саш-Маш. И нужно ли кичиться тем, что лагерный роман и брак героя-рассказчика с Са-шей-Машей совершился чуть ли не в небесах, на сиреневом снегу, а не «где-нибудь в бочке из-под солонины?»
Заслуженный интерес у работников Литературной консультации встретила другая книга Ваших «автобиографических записок» — «Человечность».
Здесь Вы очень рельефно рисуете образы двух лагерных начальников — Сидоренко, начальника лагпункта, в прошлом будёновского конника, из породы таких людей, кого в былое время называли «слуга царю, отец солдатам», и оперуполномоченного — дотошного законника, рафинированного сноба и циника Долинского.
В их взаимоотношениях дело доходит до конфликта. Но уж больно причудливо, неестественно разыгрывается у Вас этот конфликт. Сидоренко «вытащил со склада лагерного обмундирования свою дочь, студентку Надю, а вслед за этим приведённая им оперша выволокла оттуда за шиворот и своего супруга». (Кстати говоря, на Надю, хотя она и не действует в повествовании, но так, как она описана, это не похоже.) Казалось бы, Сидоренко получил козыри в руки против Долинского. Но не тут-то было. Долинский угробляет Сидоренко, сажает его в лагерь, а потом почему-то усиленно добивается его амнистирования. Это уж совсем по-семейному, по-домашнему.
И опять изворот: Сидоренко не принимает амнистии, требует реабилитации. Не верится в такой изворот. В этой связи вспоминается, что даже в царское время амнистия не воспринималась как что-то зазорное, кладущее пятно на честь и совесть освобождаемого. Презрение обычно вызывали «помилованцы» — те, которые выходили на свободу по прошению о помиловании.
Чрезмерным увлечением тем, что происходит на нижних этажах человеческой натуры, и пристрастием к внешним эффектам отдаёт у Вас изображение несусветной любви цыганки Маши к цыгану Ивану. Всё с себя скинула, продала за наволочку махорки, голая распинает себя на печке, чтобы согреться, перед тем как пуститься ползком по огневой дорожке, где стреляют со сторожевой вышки без предупреждения, — лишь бы доползти до штрафного барака, где сидит Иван, и передать ему махорку.
И такая любовь приводит в умиление Вашего героя-рас-сказчика, и на этом примере, можно сказать, воспитывает он Татьяну Сенину, осуждённую по несправедливому обвинению в проституции, и тем самым толкает её в объятия своего помощника Студента, охочего до срывания «цветов удовольствия».
Излишними представляются мне эти эпизоды в Ваших автобиографических записках. Хорошо говорил на этот счёт А.М. Горький в одном из своих писем к поэту Дм. Семёновскому: «Любая чрезмерность — верный признак упадка стиля: будь то чрезмерность украшений или чрезмерность наготы».
Неладам с чувством меры сопутствуют у Вас нелады с чувством историзма. Со слов таких многолетних «сидельцев», тоже со стажем почти в двадцать лет (Тодорский, Ла-зуркина, Матунивская), знаю, как глубоко культ личности проникал и за колючую проволоку, как заключённые и в майские и в октябрьские дни выкрикивали в окна лозунги и вывешивали плакаты в честь культа. А вот Татьяна Сенина у Вас пятикратно — и это в 1943 году, когда по всем фронтам гремело: «За Родину, за Сталина!» — выходит с написанным на полотенце призывом: «Долой Сталина!», и тот же Сидоренко из побуждений аморфного человеколюбия всячески вызволяет её.
Неправдоподобно всё это выглядит, так же как и задушевные беседы в условиях того времени героя-рассказчика с Сидоренко о «новом порядке», о «незримом царстве», о «системе Сталина-Долинского» в противопоставлении его «вождю Сталину».
Не вдаваясь в излишние сетования по этому вопросу, сознавая, что наше, старшее, поколение большевиков совершило крупную историческую ошибку (имею в виду, что оно недостаточно учло завещание Ленина — его письмо от 25 декабря 1922 г., в котором шла речь о недостатках Сталина, о том, что, сосредоточив в своих руках необъятную власть, он может злоупотребить ею), скажу только, что жестокостями и оголтелостями, мерзопакостями произвола периода культа личности далеко не исчерпывается содержание «нашего недавнего прошлого», тридцатых и сороковых годов нашего века, исполненных трудового энтузиазма предвоенных лет, насыщенного беспримерным героизмом лихолетья Великой Отечественной и сопряжённых с неимоверными восстановительными трудностями послевоенных лет.