Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 4
Шрифт:
Право, вместо того, что Вы вспомнили, что порассказали и что я советовал бы Вам устранить из рукописи, Вы могли бы вспомнить и порассказать другое. Неужели смысл Вашего повествования — описание лагерного быта уголовников и бытовиков? Вы пишите, что «герой его (Вашего повествования. — П.Ч.) — масса», но почему за пределами этой массы оставляете живших с Вами рядом «старых товарищей из Норильска и Мариинска… земляков по Парижу, Лондону и Нью-Йорку, учёных, писателей, художников, военных»?
Не могу пройти мимо таких неловких мест в Вашем повествовании,
«Наступили дни туманов, но не чужих, хорошо мне знакомых и никогда не забываемых чёрно-жёлтых туманов Лондона, а прозрачных, серо-розовых, сибирских — нашенских и родных, как эти таблички, и ржавая проволока, и вышки».
Колючая проволока, таблички на сторожевых вышках с надписью: «Огневая зона. Часовой стреляет без предупреждения», — и это нашенское, родное! Помилуйте, неужели больше не с чем ассоциировать сибирские туманы, чтобы сделать их родными, нашенскими, как с этими аксессуарами?
Или: «Это была в миниатюре вся наша страна». И такое — об исправительно-трудовом лагере со всеми его описанными Вами мерзостями! Выходит, что если он, этот лагерь — микрокосмос, то вся наша страна — макрокосмос, огромный сплошной исправительно-трудовой лагерь. Из контекста и по всему ходу повествования видно, что этого вы не хотели сказать, но фраза обронена неловко, неосторожно.
Развивая дальше в «Человечности» мысль о лагере как о «мирке, который только в уменьшенном виде отражал всё окружающее, как маленькая капля воды отражает огромное солнце», Вы, однако, не показываете, как в этой капле была отражена такая громадина нашей истории, как Великая Отечественная война. И к чему в довершение ко всем чрезмерностям наготы такое эпатирование «читающей публики».
«В это утро я делал вливание больным сифилисом. Они выстроились гуськом со спущенными штанами и по очереди подставляли болтающиеся сзади пустые мешочки, в которые я втыкал длинную и толстую иглу, снимал с неё шприц и минуту ждал, не покажется ли кровь, если всё было в порядке, то вводил в мышцу густую оранжевую жидкость. Больных было около двадцати человек, и дело продвигалось небыстро».
Буду рад, если мои замечания помогут Вам самокритично посмотреть ещё раз на своим рукописи и изъять из них то, что дисгармонирует с их лучшими фрагментами. А чем их дополнить из Вашей богатейшей сокровищницы переживаний и воспоминаний, думается, Вы сами сообразите лучше меня и кого-либо другого.
Уважающий Вас П.Чагин.
12 марта 1965 г.
Полагаю, что пропорция три к одному точно отражает соотношение сил в редакциях: дух сталинизма, желание «тащить и не пущать» и поклонение не подлежащему обсуждению положению, что писатель должен описывать не то, что есть, а то, что должно быть согласно официальной точке зрения, — всё это создаёт из литературных издательств мелкоячеистые сети, отсеивающие «крамолу» и пропускающие в печать не то, что полезно, талантливо или интересно, а то, что политически выгодно сталинистам, их режиму и их партии.
В этой критике меня больше всего поражает недобросовестность. И чем более критик сталинист, тем более он недобросовестен. Он готов на самую бесстыдную клевету и не стесняется этого! Чего стоит, скажем, такое утверждение:
«Любовь (цыганки Сашки к цыгану Ивану. — Д.Б.) приводит в умиление Вашего героя-рассказчика, и на этом примере он воспитывает Татьяну Сенину и тем самым толкает её в объятия своего помощника Студента, охочего до срывания “цветов удовольствия”».
А у меня сказано:
«— Доктор, любить могут все живые природные существа?
— Нет, Таня. Живых существ разного пола в природе влечёт друг к другу всего лишь инстинкт, то есть бессознательная потребность. А люди наделены сознанием, и только им одним в природе дано высокое счастье любить.
— А Иван и Сашка?
Я сделал отметающий жест.
— Ах, эти двое… В их любви много бессознательного влечения. Животные также способны на самопожертвование, и все же они остаются только животными. Любящий человек ради махорки не вовлечёт близкую ему женщину в смертельную опасность. Это гадко, это зло, а человеческая любовь, Таня, прекрасна, она всегда добро».
Ну, не подлец ли старый сталинский чиновник от литературы? Где же здесь умиление, если я отметил эту любовь? Где же здесь желание ставить такую любовь в образец, если я приравниваю её к животному чувству и ставлю в пример другую любовь — человеческую, прекрасную и добрую?
А ведь подобное бесстыдное передёргивание — это метод, это обязательный приём, это сознательная ложь во имя защиты своей точки зрения, то есть места у кормушки.
Сталинист, прочтя мои записки, с возмущением воскликнул: «Вы замкнулись в узком кругу наших исторических неудач и осложнений и потеряли перспективу! Да, потери, конечно, были! Но ведь не только ими заполнен период времени, когда И.В. Сталин руководил нашей партией и страной! А начало индустриализации?! А победоносная война?! Разве это не громадные достижения?»
«Да, громадные, — ответил бы я. — Но не Сталина и не сталинистов. Эти достижения принадлежат советскому народу, они в поте и крови им добыты без Сталина или вопреки Сталину! Всё, что сделано положительного, народ мог получить с меньшими потерями жизней, труда и материальных средств или, при данном уровне наших затрат, мог бы получить вдвое или втрое большие результаты».
Критикуя Сталина и сталинщину, даже неосталинский ЦК при Хрущёве вынужден был признать, что на определённом этапе насильственной перестройки ленинской партии в сталинскую она из двигающей силы превратилась в тормоз нашего национального развития. Наши достижения поистине грандиозны, но вам-то, господа неосталинисты, нечего к ним пристраиваться!
Я читал критические замечания П. Чагина по поводу одного из томов моих записок с искренним удивлением.
«А где же, мол, такая громадина, как война?! Вы её не заметили?!» — пишет он. Я на это мысленно ответил: «Нет, я заметил и точно отразил в моих записках: за период с весны по осень сорок второго года на Сусловском лагпункте Мариинского отделения Сиблага умерла тысяча человек из тысячи списочного состава. Лагерь поголовно вымер от голода — это ли не ответ заключённых на войну?! Но подходили новые этапы, и голодные, оборванные и больные лагерники лагпункта поставляли фронту сотни тонн свинины и тысячи тонн картофеля и пшеницы! Это ли не ответ?!