Пир в одиночку
Шрифт:
Не только во времени перемещался К-ов – в пространстве тоже, и эффект был примерно одинаков. Уезжая из Москвы, чтобы поработать в тиши и уединении, как бы в иную перелетал эпоху. Издали смотрел на оставленную, бурлящую без него жизнь, прогуливаясь после обеда вдоль кромки северного моря, мелкого и плоского в отличие от моря южного: чайки на тонких лапах расхаживали по воде в двадцати, тридцати метрах от берега… А однажды увидел на песчаной отмели два поблескивающих спицами велосипеда, что стояли, опершись друг на друга, хозяева же, парень и девушка, застыли в обнимочку.
Случалось, море штормило,
Именно в один из таких дней беллетрист К-ов, совершавший свой послеобеденный моцион в любую погоду, и увидел на берегу человека, очень похожего на Тинишина. А может быть, и самого Тинишина…
Навстречу ветру пробивался он, по-бычьи наклонив вперед крупную голову и держа возле груди, ладонью защищая от ноябрьского шквала, что-то живое. Уж не цветок ли? Цветок, белую хризантему, одну-единственную, что весьма походило на Тинишина, в доме которого живые цветы не переводились. Летом ромашки стояли, зимой обычно гвоздика – как и в тот первый, то ли ночной, то ли уже утренний визит, когда они, предводимые именинником Магаряном, без предупреждения ввалились в комнату на Садовом.
Сеня стукнул разок – только разок, костяшками пальцев, – и дверь тотчас распахнулась. Широкоплечий крепыш в спортивном костюме, вовсе не сонный, без удивления обвел всех троих взглядом и молча посторонился.
Гости вошли. Вошли и увидели подвешенную к потолку грушу, услышали сопенье закипающего на электроплитке чайника, пожали, знакомясь, большую теплую руку хозяина. Тот достал еще три чашки, все разные, потом, не отвечая на прямой магаряновский вопрос, нет ли покрепче чего, выковырял из тумбочки непочатую, в синей плетенке, бутыль «Гамзы». Возликовавший Петя Дудко обнял спасителя, громко чмокнул в толстую щеку. Ловки и крепки были руки волейболиста, но тинишинские оказались сильней. Без труда расцепил хмельные объятия. «Не люблю, – буркнул, – этого. Пейте вон!» А себе чаю налил, густого, одну заварку, было же ровно шесть утра, по радио гимн играли.
Украдкой оглядевшись, К-ов увидел в молочной бутылке гвоздику. Одну-единственную! И вот теперь хризантема, тоже одна… Едва разминулись, беллетрист осторожно повернулся и, щурясь от ветра, долго смотрел в по-тинишински широкую спину.
Вот только откуда взяться здесь Тинишину? В ноябре, в будний день, да еще с цветочком. Живым! Разумеется, живым… Когда однажды Шнуркач преподнес даме, будущей жене своей, три искусственные розы – очень красивые, очень похожие (референт знал толк в вещах), – хозяин арбитража выхватил розы из рук изумленной Валечки и принялся крушить их. Хорошо, гибкой и прочной оказалась подделка: смятые лепестки тотчас обрели прежнюю изящную форму…
Последний раз виделись года два назад – два или три, на новоселье, которое нелюдимый Тинишин устроил под нажимом Пети Дудко. К-ова принесло почему-то раньше других, и первое, что бросилось в глаза, была подвешенная к потолку груша.
У двери стоял крашеный ящик с песком. А вскоре и мяуканье раздалось. Кот орал, протестуя, – не привык, чтобы упрятывали его. Пришлось выпустить узника. Серый сытый котяра принялся благодарно тереться о ногу хозяина.
А
То, что кандидат наук ни о чем не просил всесильного референта, сомнению не подлежало, он вообще никого ни о чем не просил, а вот Петя Дудко за приятеля наверняка ходатайствовал. И не раз… Хотя это для него было актом самопожертвованья, никто в компании так не дорожил зависшей в столичном небе боксерской грушей (и мерцающим кубом вокруг нее), как Петр Лукьянович. «Цените, черти! – восклицал, грозя пальцем, в то время как другая рука успокаивала струны. – Цените! Пока арбитраж существует, мы молоды…»
Человек с хризантемой (Тинишин? Не Тинишин?) уходил все дальше навстречу ветру, и сочинитель книг, повернувшись, зашагал к себе, в свой теплый, на девятом этаже, просторный номер, который своим поднебесным расположением напоминал арбитраж. Знать бы, что теперь в той комнатушке! Какая-нибудь, наверное, контора…
Для Бори Тинишина арбитраж не был арбитражем. Никогда не называл его так и сердился, если называли другие. Другие, тем не менее, называли. Кроме Шнуркача, который в некоторых вещах был чрезвычайно деликатен. А вот у Пети Дудко, насмешника и философа, словечко это не сходило с уст.
О да, насмешник и философ. «Когда-нибудь, братцы, – проговорил однажды, прижав, остановив ладонью вибрирующие струны, – когда-нибудь нам будет по шестьдесят. А, князь?» Именно к Шнуркачу обратился, и Шнуркач подозрительно осведомился, причем тут он. «А притом, – ответил, поразмыслив, Петр, – что ты, Григорий Глебович, всех нас переживешь».
Референт с выразительной улыбкой покосился на подоконник, где заботливый хозяин держал специально для него баночку с содой. «Я-то? С язвой моей?» Но чувствовалось: по душе пришлись ему слова прорицателя.
Дудко оторвал руку от гитары, и – то ли держал плохо, то ли задел нечаянно, – но одна струна опять завибрировала, издавая густой, как магаряновский голос, звук. «Язва твоя, князь, заживет… А может, не заживет, не знаю. – Он еще поразмышлял немного. – Нет, скорее всего не заживет. Князь и – без язвы?! – И решил, уже окончательно: – Точно не заживет! Но умрешь ты позже всех».
«А раньше? – ляпнул кто-то. – Кто раньше всех?» Возможно, даже сам К-ов сказал, только в голове не удержалось, зато хорошо помнил, как напряженно ждал вместе со всеми ответа и как, поддразнивая, медлил Петр, как, закусив губу, обводил присутствующих лукавым взглядом. «Не скажу, – произнес тихо. – Знаю, но не скажу».
Тинишин заворочался, засопел, хватит, буркнул, чепухой заниматься, давайте-ка лучше сниму вас, и, включив дополнительный свет, зажужжал камерой. Все согласились: да, чепуха, но в память запало, и, когда умер Леша (по имени Константин), подумали про себя: не Лешу ли и имел в виду Петр?
Лешу – признался подберезовец. Лешу… Только ведь и в мыслях не было, что так скоро. Потом когда-нибудь, далеко, когда и умирать-то уже не страшно будет, а расстояние между первым и последним покажется сущим пустяком…