Пирамида Мортона
Шрифт:
— А лук зачем? — спросил я наконец, и в ту же секунду сам догадался. Все это время они питались таким же способом, как я, выстрелы выдали бы мне истину.
Я полез первым. Лайонелл, чуть помедлив, небрежно помахал им рукой, и тут я увидел уже нечто совершенно диковинное. Индейцы согнули туловища в каком-то чудовищном по синхронности глубоком поклоне. По фильмам (половина образования современного человека зиждется на кино) я знал, что такого приветствия удостаивался в былые времена верховный вождь племени.
Но какое отношение это имело ко мне, Триденту Мортону?
Мы взмыли вертикально
— Не пугайтесь, Трид, — усмехнулся Лайонелл. — Это только салют.
5
Стоя под душем, я сквозь приоткрытую дверь ванной смотрел, как она натягивает чулки. Волосы огненным водопадом низвергались на бедра того нежно-молочного цвета, каким обладает большинство рыжих. Прозрачночерный чулок медленно дополз до красных волос, образуя вместе с белым телом ослепительное трехцветие, от которого зрители придут сегодня в восторг. Тора Валеско была нашей главной звездою, и, возможно, именно это обстоятельство окончательно утвердило меня в своем решении.
Был момент — в шумном ресторане Сиэтлского аэровокзала, когда я чуть не сбежал. Сама идея насыщать передачи сценами насилия привлекала меня. Уже давно, особенно после Вьетнама, я понял, что этот безумный мир, если и исцелим, то только лошадиной дозой собственного безумия. Мне казалось, люди, впуская при помощи Телемортона в свой дом ужасы, притаившиеся доселе на улицах, в других городах, за чужими морями, поймут в конце концов весь ужас этой самоубийственной эпохи. Но в ресторане я увидел молодого человека, методически избивавшего свою спутницу под одобрительные усмешки посетителей, и я подумал, что время для наглядных уроков, пожалуй, давно пропущено. Пропущено в тот украшенный победными флагами год, когда первая мировая война торжественно провозглашалась последней.
И тогда Лайонелл сперва послал молодого человека под стол небрежным, словно выполненным кончиками пальцев, апперкотом, а потом вытащил из кармана фотографию Торы: Поза была почти такая же, как сейчас, снимок стереоскопический, и, погружаясь в поначалу хладнокровное созерцание великолепного тела, я внезапно задохнулся под захлестнувшей меня заново красной волной.
— Может быть, это к лучшему, что Мефистофель сыграл со мной тогда свой любимый фокус, — пробормотал я, обтираясь жестким, словно наэлектризованным полотенцем.
— Ты что-то сказал мне? — спросила Тора. Она была полуодета, такое впечатление сложилось бы у постороннего наблюдателя. Но именно в этой короткой черной тунике, пронизанной электрическими нитями, которые при повороте браслета на руке Торы вспыхивали багровым пожаром, она должна была сегодня предстать перед телезрителями.
— Ах так, все еще не отбросил свою скверную привычку разговаривать с самим собой. — У нее был особый смех, он сначала звонко выстреливал в потолок, а потом, медленно переливаясь, спускался на парашюте. — Но ведь сейчас ты больше не одинок.
Она подошла ко мне и всем телом втиснулась в мое, еще полумокрое. Каждую металлическую нить я чувствовал так, словно она вросла в мою собственную кожу.
И мне сразу вспомнилась встреча — не первая, та, что в отеле “Уолдорф-Астория”, а вторая. Я как раз расстался с францисканским орденом, и хотя по части плотских радостей и там себе ни в чем не отказывали, изощренный вкус монахов исключал из этого правила женщин.
— Ты была первой, которая мне повстречалась, — сказал я. — Вот и все. Тогда и теперь. Так что не воображай.
— Не верю, — она повернула браслет, проверяя исправность механизма. Комната на минуту словно озарилась факелом. Был всего восьмой час, и я еще хорошо помнил времена, когда в такой позднеосенний вечер можно было читать, не зажигая лампу. Но за эти десять лет, пока я отсутствовал, многое переменилось. Серый нью-йоркский смог стал почти черным, состоятельные люди украшали крыши своих домов установками для фильтрования воздуха.
Отец, слава богу, умер до черного смога, а я, считая этот дом временным пристанищем, ничего не хотел менять. Слуг в доме давно уже не было, большинство комнат производило впечатление покойницкой, и, когда я невзначай забрел в личные апартаменты отца, оказалось, что трудолюбивые пауки воспользовались золотым унитазом в качестве каркаса для паутинного небоскреба.
— Не веришь? А почему? — спросил я.
— Помнишь, я попросила Лайонелла что-нибудь сыграть?
— Ну, и?
— Пока он играл, ты, сам того не замечая, все время смотрел на мои руки. Я уж собиралась спросить: не хиромант ли ты.
— И все же я чуть не прошел мимо тебя, когда после монашеской кельи головой вниз бросился в Бродвейский водопад. В водяной пыли одну капельку не разглядишь.
Я опять вспомнил ту бурную ночь. Перед этим было не мало выпито, и вся она как бы колыхалась за красным живым занавесом. Я тонул в ее волосах, тоненькими колечками прядей обвивал свои пальцы, а потом исступленно рвал их, и яростные вспышки бродвейской рекламы артиллерийскими сполохами били по моему, тому в окоп постели, беззащитному телу. А потом я ждал ее у артистического подъезда Рокфеллер-центра, где она должна была выступать, и она не пришла.
Тора исчезла из Нью-Йорка, так же, как перед этим исчез Джек, и я отчаянно искал ее, пока не понял, что за этим опять стоит Мефистофель. Мудрый, он знал: потерявшего аппетит к жизни весьма часто исцеляет единожды отведанное блюдо, которое затем не сыщешь ни в одном ресторане. Но на этот раз Мефистофель перемудрил — как только я разобрался в нехитром механизме постоянно убегающего горизонта, с меня смыло всю блажь. И я ни разу не вспоминал Тору до той минуты, когда Лайонелл снова воскресил ее, небрежно вытащив из своего кармана.
В дверь постучали.
— Детки, вам пора. — Мефистофель постарел, но не слишком. Такие люди обычно стареют до момента полного расцвета, а уже потом лишь прибавляют в седине, весе и тщательно скрываемых от посторонних глаз болезнях. — У меня такое, впечатление, будто ты только что говорил обо мне. — Он улыбнулся, пройдясь оценивающим взглядом по Торе — с ног до головы и еще раз — в обратном порядке. Эта оценка не имела ничего общего с мужским рынком, где акции той или иной женщины повышаются или падают соразмерно индивидуальному вкусу. Она была для него Телемортоном и ничем больше.