Пирамида не-творчества. Вневременн?я родословная таланта. Том 2
Шрифт:
• Евгений Шварц (1896–1958) вспоминал: «Кончая редактировать одно из изданий книжки «От двух до пяти», Корней Чуковский (1882–1969) сказал мне, что, прочтя кое-какие изменения и добавления к ней, я буду приятно поражен. Дня через два мне случайно попались гранки книжки. И я прочел: «В детскую литературу бросились все, от Саши Черного до Евгения Шварца». По правде сказать, я вместо приятного удивления испытал некоторое недоумение. Впоследствии он сам заменил эту фразу абзацем, который и остается до сих пор, кажется, во всех переизданиях… Там он спорит со мной, но называет даровитым, что меня и в самом деле приятно поразило…» (из Дневников, СССР, 1952 г.). «…Никто в те годы, даже такой, казалось бы, проницательный критик, как Корней Иванович Чуковский, даже в страшном сне не смог предположить в своем литературном секретаре – а Женя Шварц в голодные времена подвизался у Чуковского в этом качестве, и Корней Иванович виделся со Шварцем почти каждый день – не смог угадать «в этом остряке и балагуре… будущего автора таких замечательных сатир и комедий, как «Обыкновенное чудо» (1956 г.), «Тень» (1940 г.), «Голый король» (1934 г.).
• Наиболее видных лауреатов Сталинской пиемии: по литературе и искусству, чьи имена опубликовала «Правда» 15 марта 1941 года, было шесть… Сталинскую премию 1-й степени тогда же получил роман «Петр Первый» А.Н.Толстого. Получил, конечно, вполне заслуженно. Однако… в этот момент Толстой был весь в творческом запале, экстазе, он завершал трилогию «Хождение по мукам». До окончания работы, занявшей 2 десятилетия,
• «В самом конце марта 1942 года стало известно, что пьеса Алексея Толстого (1882/83-1945) об Иване Грозном где-то наверху потерпела провал и Сталинской премии не получила. Новость взбудоражила здешнюю литературную колонию (в годы военной эвакуации, 1941–1943 гг., Ташкент стал «культурной столицей» СССР – Е.М.). Обсуждалась вкривь и вкось. Весь этот «Стамбул для бедных» – так с ходу прозвал литературный Ташкент Алексей Толстой. Реакция заповедника эвакуированных была разноречивой. Одни огорчались и недоумевали, другие скрытно ликовали. Среди последних было немало давних недругов «красного графа» (вроде Е.С.Булгаковой, а с нею нынешнего ее возлюбленного – поэта Вл. Луговского, других ближайших друзей и знакомых), соперников и даже тайных завистников. «Интрига состояла еще в том, – отмечает Н.Громова в свой книге о ташкентской литературной эвакуации, – что вполне успешно продвигалась работа у Сергея Эйзенштейна (1898–1943) в Алма-Ате с фильмом «Иван Грозный». Луговской приезжал оттуда со сценарием (он работал с Эйзенштейном над песнями к фильму) и читал выдержки из них многочисленным слушателям, в том числе и Толстому. На постановку фильма Эйзенштейна в тогдашних суровых военных условиях были брошены большие деньги. Фильм выдающегося режиссера поставлен без всякой оглядки на материальные затраты, с царственной роскошью и необычайной помпезностью массовых сцен, как будто съемки производились в Голливуде, а не затевались в тыловом городе истекающей кровью полуголодной страны. Волей-неволей алма-атинский Эйзенштейн, с сонмом почитателей и сторонников, превращался в конкурента ташкентского Толстого, с собственными приверженцами и хвалителями. При этом схлестывались, естественно, чувства ревности и соперничества «двух отрядов искусств». Да и вообще кипели скрытые страсти и происходил раскол в художественных станах эвакуированных» (из книги Ю.Оклянского «Беспутный классик и Кентавр. (А.Н.Толстой и П.Л.Капица). Английский след», Россия, 2009 г.);
• «А суетна Анна Ахматова (1889–1966) по-прежнему. Больше всего ее занимает судьба ее стихов, завоевывающих мир медленнее, чем ей хотелось бы. Она считает себя более значительным поэтом, чем Борис Пастернак (1890–1960) и Марина Цветаева (1892–1941). Ревнует их к славе и за гробом…» (из воспоминаний Ю.Оксмана «Из дневника, которого я не веду», запись от 29 октября 1963 г.);
• «Бизнесом Анны Ахматовой (1889–1966) были страдания – какую биографию делают и пр. Поэтому она могла перенести безмятежную славу Бориса Пастернака (1890–1960), но славу страдальца – нет. Гонения – когда тут тебе и мировая шумиха, и шведский король, и бельгийская королева, и исключения, и Нобелевская премия – это уж слишком. Поэтому она и рассорилась с ним под конец жизни» (из книги Т.Катаевой «Анти-Ахматова», Россия, 2007 г.). «Ахматовой представлялось, что в жизни Пастернак был заворожен своим Я и его сферой. Она считала, что Пастернак мало интересуется «чужим», в частности ее поздней поэзией. Она говорила об этом с некоторым раздражением. Как-то, вернувшись из Москвы вскоре после присуждения Пастернаку Нобелевской премии (1958 г.), Ахматова резюмировала в разговоре со мной свои впечатления от встречи с поэтом: «Знаменит, богат, красив». Все это соответствовало истине. Но истина в таком определении выглядела неполной, какой-то недобро сдвинутой. Чего-то важного для определения жизни Пастернака тех лет в этой формуле и интонации, с которой она была произнесена, не хватало. Анна Андреевна могла бы найти и другие слова о Пастернаке – она знала о нем все, что для этого требовалось. Но эти слова не прозвучали – их заслонила какая-то тень» (из очерка Д.Максимова «Об Анне Ахматовой, какой помню», сов. публ. 1991 г.). «…Она обедала в Переделкино у Бориса Леонидовича. И опять между ними черная кошка: Анна Андреевна обиделась на Бориса Леонидовича. Мельком, в придаточном предложении, он у нее осведомился: «У вас ведь есть, кажется, такая книга – «Вечер»? – «А если бы я у него спросила: у вас ведь есть, кажется, такая книга – «Поверх барьеров»? Он раззнакомился бы со мной, перестал кланяться на улице, уверяю вас…»…» (из воспоминаний Л.Чуковской «Записки об Анне Ахматовой. 1952–1962», российск. изд., 1997 г.);
• «Обращенное к Сталину одическое стихотворение Бориса Пастернака (1890–1960), опубликованное в газете «Известия» в 1936 году, видная роль поэта на Первом съезде советских писателей в 1934 году и последующее его появление в Париже на просоветском Международном писательском конгрессе вряд ли могли расположить к Пастераку антикоммуниста Владимира Набокова (1899–1977). В этом корни распространявшейся им приватно безумной теории Набокова о том, что скандал вокруг публикации «Доктора Живаго» на Западе (1958 г.) был с самого начала советским заговором, специально организованным с единственной целью: обеспечить роману Пастернака коммерческий успех, а заработанную на этом валюту использовать для финансирования коммунистической пропаганды за рубежом. Идеологические и стилистические несогласия Набокова с Пастернаком усугублялись его личной неприязнью к поэту. Интересно, что Пастернак об этом знал или догадывался: еще в 1956 году он сказал посетителю из Великобритании о том, что Набоков ему завидует. Те исследователи, которые саму возможность такой зависти отвергают («и чему там было завидовать?»), забывают о том, каким культурным маргиналом должен был ощущать себя эмигрант Набоков в сравнении с Пастернаком, объявленным в 1934 году Бухариным с высокой трибуны ведущим поэтом страны. А что мог чувствовать Набоков, когда в 1958 году «Лолиту», занявшую наконец первое место в списке американских бестселлеров, вышиб оттуда именно столь ненавистный ему (и поддерживавшийся, по его параноическому убеждению, советским правительством) «Доктор Живаго», взмывший на вершину списка после известия о присуждении Пастернаку Нобелевской премии? Вдобавок Набоков был прекрасно осведомлен о том, что многие из наблюдавших за этим беспрецедентным соревнованием двух романов русских авторов на западной арене болели скорее за «Доктора Живаго» как за более достойное, «благородное» произведение о христианских ценностях. Так думали не только в русских эмигрантских кругах, где, по вполне понятному мнению Набокова, должны были бы симпатизировать скорее собрату-изгнаннику; к величайшему огорчению Набокова, подобную же позицию занял его ближайший американский друг, влиятельный критик Эдмунд Уилсон, проигнорировавший «Лолиту», но в своей нашумевшей рецензии в «Нью-Йоркере» вознесший «Доктора Живаго» до небес» (из книги С.Волкова «История русской культуры XX века от Льва Толстого до Александра Солженицына», Россия, 2011 г.);
• «Знаменитый литературовед Роман Якобсон (1896–1982) был бесспорно умный человек, фактически – создатель едва ли не большинства всех школ серьезного литературоведения 20-го века. И много лет он бессменно возглавлял кафедру русской литературы престижного Гарвардского университета. Сильная была кафедра. И вот блестящий и даже в чем-то великий писатель Владимир Набоков (1899–1977) подал заявление на кафедру – тоже захотел там работать: у него были оригинальные и вполне ценные литературоведческие идеи, зато, с другой стороны, не было денег, так что профессорское жалованье весьма не помешало бы. Старческой грудкой преградил вход на кафедру Якобсон, и молодой задор горел в его глазах, растопыренных природой в разные стороны. Черт, известность Набокова была выше известности самого Якобсона, и стиль у него был лучше, и английский был блестящий… нэ трэба. И когда стесняющиеся сотрудники усовещивали Якобсона, что ну, ну, крупный же русский писатель Набоков, стилист, эрудит, – ехидный Якобсон возражал: «Кит, знаете, тоже крупное водоплавающее, но мы же на этом основании не приглашаем его работать на кафедре ихтиологии!»…» (из книги М.Веллера «Психология энергоэволюционизма», Россия, 2011 г.);
• «Вирусы того, что я называю «ревностью», ощущались скорее в интонации упоминаний Анны Ахматовой (1889–1986) о Марине Цветаевой (1892–1941), чем в сути ее слов. Они присутствовали также и в повышенном интересе к оценкам поэзии Цветаевой, которые исходили от собеседников Ахматовой… Запомнились и некоторые подробности из рассказов о встречах… в предвоенной Москве (1941 г.). «Марина, – говорила А.Ахматова, – была уже седая. От прежней привлекательности (хороший цвет лица) в ней уже ничего не осталось. Она была «старомодная» (это прилагательное, несомненно, было произнесено – Е.М.). Она напоминала московских символистских дам 90-х годов» (запись 15 августа 1959 г.). Поскольку эта характеристика относилась не только к впечатлениям о внешности Цветаевой, но затрагивала и саму Марину Ивановну, мне показалась она несколько пристрастной. Может быть, подумал я (простите за мой не совсем хороший домысел!), на этот отзыв, повлияло то, что Цветаева не скрыла от Анны Андреевны, что не одобряет «Поэмы без героя» и ее стихов последних десятилетий…» (из очерка Д.Максимова «Об Анне Ахматовой, какой помню», сов, публ. 1991 г.);
• «Что касается Анны Ахматовой (1889–1966), то знакомство Бориса Слуцкого (1919–1986) с ней прекратилось после его реплики: мол, Ахматова весь свой тираж могла увезти на извозчике. Злослов и сплетник А.Найман, состоявший тогда при Ахматовой в пажах, тут же доложил ей о неуважительной реплике, на что Ахматова остроумно отреагировала: «Я никогда не возила сама своих тиражей»…» (из эссе В.Соловьева «Ржавый гвоздь», российс. публ. 2007 г.);
• Анна Ахматова (1898–1966) о стихах Беллы Ахмадулиной (1937–2010): «Полное разочарование. Полный провал. Стихи пахнут хорошим кофе – было бы гораздо лучше, если бы они пахли пивнухой» (из воспоминаний Л.Чуковской, российск. публ 1997 г.). «Интересную я забыл деталь, но она важна. Когда Ахматова очень пренебрежительно говорила об Ахмадулиной, я еще посмеялся и говорю: «Вы просто ревнуете, потому что – АХМА, да молодая, да хорошенькая!»…» (из воспоминаний М.Вольпина, российск. публ. 1999 г.);
• С.Довлатов вспоминал: «Иосиф Бродский (1940–1996) перенес тяжелую операцию на сердце. Я навестил его в госпитале (Нью-Йорк, США)… И вот я произнес что-то совсем неуместное: «Вы тут болеете, и зря. А Евгений Евтушенко (1932–2017) между тем выступает против колхозов…» Действительно, что-то подобное имело место. Выступление Евтушенко на московском писательском съезде было довольно решительным. Вот я и сказал: «Евтушенко выступил против колхозов…» Бродский еле слышно ответил: «Если он против, я – за»…» (из записных книжек «Соло на IBM», США, 1990 г.).
Художники, графики, скульпторы
«О зависти людей творческих и говорить не приходится. Каждый хочет быть лучшим, каждому несносен чужой успех, если он превосходит твой или хотя бы угрожает ему…» (М.Веллер «Психология энергоэволюционизма», Россия, 2011 г.). «История художников изобилует примерами зависти, может быть, более поразительными, чем те, что встречаются в истории гениальных людей других разрядов…» (И.Дизраэли «Литературный Характер, или История Гения», Великобритания, 1795 г.). «Стремление принизить гения распространено не только в широкой публике, но и в кругу людей, считающих себя специалистами. Став благодаря бойкости кисти модным художником, гоголевский Чартков из повести «Портрет» «…утверждал, что прежним художникам уже чересчур много приписано достоинств, что все они до Рафаэля писали не фигуры, а селедки; что существует только в воображении рассматривателей мысль, будто бы видно в них присутствие какой-то святости; что сам Рафаэль даже писал не все хорошо и за многими произведениями его удержалась только по приданию слава; что Микель-Анжел хвастун, потому что хотел только похвастать знанием анатомии, что грациозности в нем нет никакой…»…» (А.Мигдал «Поиски истины», СССР, 1983 г.). «Среди художников и артистов я видел какую-то одну особенную черту ловкачества. Когда кого-либо хвалили или восторгались его созиданием, то всегда находились люди, которые тут же говорили: «Жаль, пьет». Или: «Он мот», или вообще: «Знаете, ведет себя невозможно»…» (К.Коровин, живописец, 19–20 вв.). «Жила вся эта братия скопом, дыша друг другу в затылок и норовя рвануть кусок из соседских зубов. И уж если кто зашатается – то-то радости! – как тут не пнуть по-приятельски в спину: «Подыхай, братец!»… Все вокруг плыли по течению… все сгодится ради славы на час…» (С.Дали «Тайная жизнь Сальвадора Дали, написанная им самим», США, 1941 г.). «Настоящий художник, с деятельной и энергичной душой, по самому своему существу нетерпим… Пока вы требуете у вашего друга только второго места после него, он вам его предоставляет и ценит вас. В силу заслуг и явных деяний вы желаете пойти дальше. В один прекрасный день друг ваш оказывается вашим врагом…» (А.Стендаль «История живописи в Италии», Франция, 1818 г.).