Пираты Эгейского моря и личность.
Шрифт:
Созданные в процессе абстракции свойства человека и поставленные над человеком «тенью его собственной тени» продукты богоискательства и богостроительства не могут, естественно, не вызывать самых определенных чувств: «Обломками таких идолов усеян весь путь человечества. Вначале это были примитивно-антропоморфные изображения бородатых отцов - благодетелей рода человеческого, вроде Зевса, Ягве, или Вотана, потом, с прогрессом просвещения, стали поклоняться божественному Логосу, Абсолютному Понятию и не менее абсолютному Государству. Претендовали на вакантное место божества и еще менее симпатичные объекты и субъекты. И пора бы уж, кажется, понять, что ничего хорошего из обожествления чего бы то и кого бы то ни было для людей не происходит. Так нет же. Нет бога? Вот как. Так давайте его скорее искать. Давайте его строить. Конструировать. Моделировать» (там же, с. 41).
И все же, в чем-то здесь постоянно ощущаешь «типичное не то». В том, видимо, что с религией Ильенков обращается как с пустым мечтанием,
Такие закрывающие генерализации опасны прежде всего потому, что они уводят проблему из поля зрения и тем самым открывают простор для дилетантских импровизаций. Получается как с нашими спорами о принципах градостроительства, архитектурно-строительной полигики. Предполагается, и справедливо, что споры это настолько важные и сложные, что здесь всегда требуется мнение специалистов, психологов, социологов, философов, что поспешные решения здесь опасны. Но при этом фатально как-то упускается из виду, что города-то строятся, что независимо от наших споров и строят и режут по живому в массовом порядке, и что эта строительная стихия здравого смысла, когда командовать начинают миллионы экономии на высоте потолков, здоровье, психике, - тоже политика, тоже выражение вполне определенных линий и тенденций, способных явить миру, а заодно и спорщикам о высоких материях разогнанное по телегробикам, разобщенное, отвыкшее от общения и контактов с ближними человечество. Так и здесь, место в голове, с которого убран поп, не остается пустым. Его, «не мудрствуя лукаво», усердно наполняют содержанием люди, большинство из которых, бесспорно, действует из наилучших побуждений в согласии с глубочайшими собственными убеждениями, что такое хорошо, а что такое плохо. И закрывая глаза на проблему, мы попросту отдаем ее на откуп дилетантизму, рискуем, открыв глаза, увидеть что-нибудь совсем уж несуразное, хотя и сработанное с любовью, страстью, с уверенностью в правоте содеянного.
Из того, что говорилось выше, портрет претендента на вакантное место в голове человека более или менее ясен: им не может быть нечто авторитетно-божественное вроде бога, царя, героя, вычислительной машины. Ничего, кроме кантовского человека-цели, человечества как такового здесь, надо полагать, не придумаешь, хотя, конечно, состав и смысл понятий «человек-цель», «человечество», раз уж они берутся в абсолютах на правах исходных определителей всего, требует поправок на современность, поскольку путь к стабильности раз и навсегда закрыт, поскольку человеку, если он желает остаться человеком, репродукция заказана и как норма и как смысл существования. И все же, хотя преемственность человеческого, в отличие от преемственности социального (репродукция) замкнута на голову, на движение голов в смене поколений, очень многое здесь остается неясным.
Ясно, конечно, что чувство сопричастия человеческому, чувству «равночеловечности» обеспечивается известной долей уподобления, конформизма, на основе которого только и возможно реализовать идеалы шулубинского или любого другого «нравственного социализма» вроде взаимного расположения людей. Но ясно и другое: чувство сопричастия истории, момент абсолюта в человеке-цели, то есть то, что принято в отличие от поэта, драматурга, физика называть Пушкиным, Шекспиром, Ньютоном, Эйнштейном, Щедриньм, Солженициным, находится в явном противоречии с конформизмом, испытывает очевидное влияние запрета на плагиат. Но вот соотношение этих причастностей, уподобляющих и расподобляющих моментов, состав человеческого канона, который каждому предлагается закрыть на свой страх и риск, чтобы стать человеком, получить право представлять момент истории именем, а не анкетами потомков, - это соотношение остается во многом бельм пятном и для философии и для искусства и для великого множества практиков формального и неформального образования, которые строят живых людей, пока мы спорим о том, как, по каким рецептам и правилам строить человека.
Сегодня много пишут о так называемой «научной мифологии», о том, что, не успев еще износить теологических башмаков, наука тут же принялась за «жития святых», изукрасила легендами, анекдотами, былями имена своих героев. И хотя при изучении науки эта мифология сбивает с толку, приходится ее отбрасывать как ненадежный и пристрастный источник сведений, нам не следует все-таки забывать об огромной психологической роли этой мифологии, о ее участии на правах «ученого в голове» в формировании реальных ученых. На первый взгляд, может показаться, что это возвращение к античной, давно себя скомпрометировавшей теории эталона-образца «с кого строить жизнь», которую мы уже упоминали по связи с Протагором. Но в науке «ученый в голове» действует не как закон, а как канон жизни. Читая об Эйнштейне и Ньютоне, ученый вовсе не стремится заново открыть теорию относительности или еще раз обосновать небесную механику. Эйнштейн и Ньютон представлены в таком каноне не результатами творчества, а самим процессом творчества, поэтому «научная мифология», выдвигающая свои замены «попу в голове», оказывается жизненной, способной ориентировать ученого в сложных перипетиях жизни.
Вот нам и кажется, что сегодня очень нужна нам «человеческая мифология», и что именно в создании такой мифологии, способной занять место «попа в голове», - задача и смысл существования современного искусства. Но это должна быть именно «человеческая мифология», а не искусство «выразителей», «типов», «собирательных героев». Яркая индивидуальность нам представляется и основной и наиболее перспективной фигурой современности, реальности сегодняшнего и завтрашнего дня, смыслом социалистического реализма, если социализм как реальность намерен всерьез соревноваться с другими типами социальных реальностей и победить в таком соревновании. Именно поэтому канон человека есть вместе с тем и канон искусства - творческая деятельность, способная помочь человеку разобраться в окружающем его мире человеческих отношений, и стать целью среди целей, человеком.
2.12.68
Пираты Эгейского моря и личность
Кто ж вы, скажите? Откуда к нам прибыли влажной дорогой? Дело ль какое у вас? Иль без дела скитаетесь всюду. Взад и вперед по морям, как добычники вольные, мчася, Жизнью играя своей и беды приключая народам?
(Одиссея, Ш, 71-74)
С тех пор как Шлиман поверил Гомеру и раскопал Трою, а особенно в последние годы, после работ Вентриса по линейному письму В загадка античности - «греческого чуда» стала во многих отношениях еще более загадочной: обнаружился очевидный и вместе с тем малопонятный срыв преемственности развития в хронологических рамках между II тысячелетием до н.э. и IX-VIII вв. до н.э. Срыв прослеживается по многим социальным характеристикам: исчезают некоторые профессии, ощутимо меняется или сдвигается производственная терминология, словно сквозь землю проваливаются крупномасштабные социальные структуры вроде Кносса и Пилоса. Даже принцип кровно-родственных отношений, по которому традиционно мыслился переход от родового к рабовладельческому строю несет следы прерванности, и Нестор, например, предлагая Агамемнону построить воинов по племенам и коленам - KSTvav8e»xK»TOi(puXoi, ката (реитео (Илиада, II, 362), - преподносит эту естественную, казалось бы, с точки зрения родовых отношений, структуру как тактическую новинку и собственную выдумку, за что тут же удостаивается высшей похвалы «пастыря народов» Агамемнона:
Всех ты ахейских мужей побеждаешь, старец, советом! (Илиада, II, 370).
Но, пожалуй, наиболее наглядным и в какой-то мере ключевым показателем срыва может служить судьба письменности. Расшифровки Вентриса предполагают фонетическое единство, неизменный фонетический субстрат для слогового линейного письма В и для появившейся где-то в IX-VIII вв. до н.э. греческой алфавитной письменности. Поскольку расшифровка оказалась удачной и значительная часть табличек Кносса и Пилоса прочитана, тезис о единстве фонетического субстрата следует считать доказанным, то есть приходится признать, что и во времена Миноса, и во времена Соломона бассейн Средиземноморья или, во всяком случае, бассейн Эгейского моря использовал один и тот же язык, близкий к греческому «койнэ».
Из этого факта, если считать его доказанным, а успех Вентриса исключает какие-либо другие объяснения, вытекает ряд неожиданных и далеко идущих выводов, которые не только подтверждают наличие срыва в социальном развитии, но и проливают свет на механизм этого срыва, формируют новую точку зрения на сам характер социальности, которая складывалась на побережье и островах Эгейского моря где-то между XV и IX вв. до н.э. В порядке рабочей гипотезы мы дадим этому типу социальной структуры название «человек-государство» в отличие от других типов государства и прежде всего в отличие от полиса - «городагосударства». Но прежде чем рассматривать значение термина «человек-государство» в общей форме, нам следует разобраться в специфике некоторых частных процессов.