Письма к Безымянной
Шрифт:
– Я расскажу вам об этой темной стороне на чужом примере, потому что знаю: дальше вы это не понесете. Вы видитесь мне честным и талантливым, и не хотелось бы, чтобы вы дали сегодняшней неудаче вас сломить. А еще, может… это что-то даст вам. Как дало бы ему, будь он достаточно откровенен с близкими.
Под «ним» Сальери подразумевал Моцарта, судя по мягкой интонации. Я не решился нарушать тишину, просто ждал: неужели… неужели я хоть что-то пойму? Вздохнув и опустив руку с перстнем на подлокотник кресла, Сальери продолжил:
– Их было двое, талантливых детей в семье: Наннерль и Вольфганг. Эту часть истории вы точно слышали сами и понимаете: гениальные девочки, увы, не так в чести у отцов, как гениальные мальчики.
Я кивнул.
– Маленькими они выступали на равных; сестра то затмевала брата, то была ему достойной
Он все глядел в пламя; я глядел туда же, и мне мерещились силуэты играющих брата и сестры. Вокруг танцевали то ли огромные водоросли, то ли разбойники с саблями. Я моргнул. Огонь стал просто огнем.
– Вольфганг вернулся в родной город, занял композиторскую должность, но думаю, сами понимаете… – Сальери слабо улыбнулся. – Ему хотелось выше. И вот он уехал к нам, оставив сестру с отцом, а отца в большом раздражении, можно сказать, в гневе. – Снова по моей спине пробежал холодок. – Сестра ждала из армии жениха, свою любовь детства. И не подозревала, что тому откажут под предлогом бедности; что отец уже решил отдать ее знакомому старику с высоким чином. Чтобы хоть один из детей оказался действительно полезным и принес семье если не славу, то статус… – Сальери устало потер глаза. – Вольфганг узнал. Конечно, он вспылил в обычном своем духе, предложил Наннерль сбежать в Вену, начал сулить ей творческий успех, заработки уроками… – Рука опустилась. – Но увы. Наннерль уже погасла, за эти годы отец привязал ее к себе и сломил ее дух. Она, может, и дерзнула бы, если бы Вольфганг не был по уши в долгах, в интригах, без стабильной должности. И он сам понимал, что будет хлипкой опорой для молодой женщины, которую вдобавок проклянут за побег. – Сальери вздохнул снова. – Он ощутил себя бессильным. Это пошатнуло его уже тогда, я не мог не заметить. Бессилие помочь любимым ужасно, Людвиг, нет ничего хуже. Особенно когда их беды – следствие наших поражений.
– Несправедливо, – прошептал я и вспомнил отчего-то всех своих умерших во младенчестве сестер, потом единственную живую – больную крошку, родившуюся недавно. Я сравнил их с чужой сестрой, у которой тоже в какой-то мере отняли жизнь, ведь продолжение я примерно знал: Анна Мария Моцарт давно замужем за старым сановником, увезшим ее в озерную глушь. О ее музыке не слышно ничего.
– От их с Вольфгангом нежности остался пепел, в пепел превращаются и его отношения с отцом, – продолжил Сальери. Он разглядывал уголья, пока еще ослепительно жаркие. – Вдобавок герр Моцарт-старший умирает, и, наверное, Вольфганг не может понять, чем станет для него эта смерть, сумраком или зарей… – Он вдруг опять повернулся ко мне, закусившему губу. – Вам близко это… да?
– Да, – пролепетал я, почти задохнувшись.
Мой отец, судя по крикливости и силе ударов, не собирался умирать. Но, даже думая об этом в перспективе, я терялся. Он был со мной все время, его любила мать. Он подталкивал меня к будущему как мог, находил учителей и не давал отступиться. Он же бранил меня и топтал. Что я почувствую, если… когда… Теперь я принялся тереть веки, притворяясь, что устал, и удивляясь тому, как намокли ресницы. Но следующие слова заставили мою руку замереть.
– Эта бедная девочка… – горько выдохнул он, – очень любила семью. Возможно, не будь ее, случилось бы что-то постыдное – например, рано или поздно герр Моцарт-старший явился бы в Вену за сыном и поволок бы его домой за волосы, браня за то, что не достиг успеха, не затмил хотя бы меня… – Уголки губ Сальери опять приподнялись в улыбке, вялой и ироничной, но тут же опустились. – Наннерль всегда вызывала огонь на себя. Добровольно. И вот ее судьба. – Слова упали камнями. – Затворница, нянчащая чужих детей. Несчастная сестра несчастного брата, разуверяющегося в себе и в людях. Я веду к простому, Людвиг. – Наши взгляды опять встретились. – У каждого свой путь, и каждый должен пройти его до конца, не ложась ни на чей алтарь. Ведь людям, принявшим наши жертвы, еще с ними жить. – Он подался чуть ближе. – Не знаю ваших обстоятельств, но умоляю: никогда, нигде – если, конечно, мы не говорим о спасении десятка жизней, например военным подвигом, – не вызывайте огонь на себя.
Он все глядел на меня, неотрывно, почти с отчаянием. Я глядел в ответ, но украдкой видел: в огне снова играет мальчик, а сестра лежит на углях, обращенная грудой осенней листвы. Мне было страшно, но что-то внутри, наоборот, будто вставало осторожно на место; от дисгармонии двух этих чувств хотелось сжать виски, закричать. Огонь на себя, помнишь? Я ведь и сам говорил, что вызываю его ради Николауса и Каспара.
– Это не оправдывает Вольфганга; того, как он сегодня… – Сальери с трудом подобрал слово помягче, – обидел вас. Но то, о чем я рассказал, изматывает его уже пару лет, добавьте к этому проблемы с деньгами, здоровьем… всем. Отец его по-прежнему полон желчи. А ведь минимум одной беды – с почками, суставами, сном – у Вольфганга не было бы, если бы в детстве их с Наннерль возили по концертам в более теплой карете и давали им чаще отдыхать. – Я скорее спрятал между колен руки, боясь, что на них остались следы карающей указки. – Вольфганг слаб: кроме новых вершин, ему не хватает самой простой поддержки.
– Но я мог бы быть ею! – жарко выпалил я и в тот же миг задумался, честен ли. От Сальери это не укрылось, но он не поднял меня на смех.
– А кто поддержит вас? – прозвучало грустно. – У вас впереди действительно долгий путь. Та великолепная импровизация… была ли она правда о Вольфганге или в какой-то степени – о вашей обиде? И как же резко она оборвалась…
Я лишь потупил голову и закрыл лицо руками. Я обессилел, онемел. Через несколько мгновений я услышал, как Сальери поднялся с кресла.
– Ладно… поздно, а я что-то совсем заговорил вас. Доброй ночи, мой юный друг. Завтра покажу вам город и представлю паре коллег. Возможно, даже император согласится принять нас на утреннее музицирование перед отъездом в Россию… только попрошу-ка я жену вас причесать, она с утра порывалась это сделать.
Отведя ладони от лица, я увидел его улыбку. И невольно улыбнулся в ответ.
Сальери оказался чудесным хозяином. В Вене я провел еще неделю, надеясь на две противоположных вещи: что мои раны заживут и что герр Моцарт передумает – последнего, впрочем, желало скорее глупое честолюбие, чем разум. Не произошло ни того, ни другого, и вот я собрался в путь, увозя в сердце лишь одно приятное впечатление – теплый итальянский дом. На прощание Сальери, успевший не раз послушать мою игру, предложил мне уроки, если я вернусь. Я не ответил ни отказом, ни согласием: не был уверен, что захочу возвращаться. Откровенно говоря, я вообще не был уверен, что хочу чего-нибудь. И только мудрые слова моего нового друга… они перекликались с ранее услышанными. С твоими.
У меня был свой путь. Своя река.
В карете я забылся тяжелым сном: стало скверно от тряски, да и от тревоги. Все горести первого дня, выпустив когти, набросились на меня, едва за окном замелькали невзрачные предместья Вены, угрюмые дома и обглоданные кости леса. А тебя, прежде так легко меня утешавшей и ободрявшей, все не было рядом. Мне снова снился костяной трон. Он стал выше, недосягаемее, но черный шлейф монаршего плаща по белому холму из черепов по-прежнему бежал к моим ногам.
– Кто ты?.. – крикнул я.
Сырая темнота засмеялась голосом Моцарта. Но король молчал.
В комнате снег. Крупные хлопья плачут шуршащими голосами, все гуще падают на грязный пол, на засаленную обивку софы, на плечи и волосы Людвига, сжавшего зубы. Опустившись на колени, он замечает на клочьях бумаги чернильные крючья нот. В буран обратилась едва начатая «Речная» соната ре минор, нежное адажио, незамысловатая молитва об удаче в пути и прощание с Рейном. Отец побывал здесь. Значит, и прочие неприпрятанные черновики постигла та же участь, или Каспар украл их в надежде выдать за свои, что ему все более свойственно в последние месяцы. Но Людвигу плевать на все, что могло произойти тут за время поездки; на проклятья, что обрушились на голову заочно и готовы обрушиться взаправду. Он сам разметан на тысячи холодных фрагментов. Он обостренно осознал это, переступая порог и… понимая, что вовсе не дома.