Письма к Фелиции
Шрифт:
Франц.
22.06.1913
Любимая, Ты даже представить себе не можешь, как Твои письма питают меня жизнью, однако итоговых размышлений, совершенно осознанно произнесенного «да» в них все еще нет, и в Твоем последнем письме тоже. Хоть бы оно было в Твоем завтрашнем письме, а особенно в Твоем ответе на мое завтрашнее письмо. Дело в том, что это завтрашнее письмо, которое уже почти готово, настолько для меня важно, что я хочу отослать его не сегодня простой почтой, а только завтра заказной. Только еще на это письмо дай мне подробный ответ, Фелиция! И тогда, быть может, эта пытка, эта столь необходимая пытка, необходимость которой Ты, впрочем, не вполне согласна признавать, до поры до времени кончится. Фелиция, Ты ведь не думаешь, что мне доставляет удовольствие Тебя мучить, наверняка не думаешь, а я все же делаю это – вот и суди, насколько это необходимо. На завтрашнее письмо ответь мне досконально и в точности!
Итак, во вторник Ты получишь мое письмо. Я бы хотел навечно удержать Тебя за Твоим письменным столом, лишь бы Ты вечно писала мне письма!
Франц.
21-23.06.1913
Любимая, вот еще что, а быть может, даже прежде всего,
Я знаю, Фелиция, у Тебя есть очень простой способ со всеми этими вопросами разделаться быстро и наилучшим образом, а именно тот, что Ты мне просто не поверишь, или, по крайней мере, не поверишь в такое будущее, или поверишь не вполне. Боюсь, Ты недалека от этого. И это было бы самое худшее. Тем самым, Фелиция, Ты совершишь величайший грех по отношению и к себе, и ко мне. Тогда оба мы пропадем. Поверь тому, что я Тебе говорю, это опыт самопознания тридцатилетнего человека, который уже несколько раз по сокровеннейшим внутренним причинам был на грани безумия, то есть у последних пределов своего существования, а значит, имеет полное представление о самом себе и о том, что с ним в этих пределах может статься.
Это было написано в субботу вечером, сейчас воскресенье пополудни, у меня свидание с Верфелем и остальными, а в полшестого надо встречать родителей. Спал я ночью совсем мало, [72] голова не в порядке, не знаю, сумею ли записать все правильно и как мне хочется.
Во всяком случае, в размышления свои Ты должна вовлечь то обстоятельство, что на своей должности в конторе я сижу весьма непрочно, приступы отчаяния из-за этой работы, из-за этой ужасной помехи в моей жизни, повторяются и становятся все безысходней, ибо силы, потребные мне на восстановление внутреннего равновесия, все стремительней тают ввиду непомерности задачи. Я уже много раз был близок к тому, чтобы уволиться, но то, что не достигнуто твердым намерением, возможно, с легкостью и само собой будет достигнуто моей неспособностью выполнять свои обязанности, приступами бессилия, которые временами одолевают меня самым ужасным образом и уже не раз самым пристальным образом наблюдались начальством. И что тогда?
72
Вписано между строк: «Если бы я спал столько, сколько думал о Тебе, то наверняка бы выспался».
Но даже если я останусь на службе и сколько бы я там ни остался, то есть даже в благоприятном, сравнительно благоприятном случае, мы, моя жена и я, будем бедными людьми, которым всю жизнь придется считать и подсчитывать эти жалкие 4588 крон. Мы будем куда беднее, скажем, моих сестер, которые относительно состоятельны. (От родителей моих, по крайней мере при их жизни, я ничего получить не смогу.)…Не будет ли моя жена, а из-за нее, только из-за нее, и я стыдиться этой бедности? Сможет ли переносить ее? А если случатся вдруг непредвиденные большие расходы – из-за болезни или еще чего-нибудь, – мы сразу окажемся кругом в долгах! Сможет ли она перенести и это?
Понедельник – и нет письма, против всех ожиданий нет. Только что я был с отцом в соседней комнате, где как раз проснулся маленький Феликс. Я бы отца весьма обидел, не пойди я вместе с ним. Но как же противны мне игры, которыми отец, да и все остальные, развлекаются с младенцем! Вчера после обеда, когда по приезде родителей все собрались у нас дома и когда все, а отец, просто ополоумев, прежде всех, в игре с этим младенцем забывались, словно в трансе, опускаясь до совсем уж стыдных поползновений, мне было
Франц.
26.06.1913
Любимая Фелиция, когда я сегодня прочел Твое письмо, разумеется, не один раз, положение наше представилось мне столь ужасным, что я ни с того ни с сего прямо через стол предложил моему сотруднику, этому милому чудаку, о котором я Тебе уже наверняка хотя бы однажды писал, перейти на «ты». Дело в том, что он погряз в любовной истории, на данный момент несчастливой, а вообще же, при всем ее комизме, очень на него похожей, хотя она наверняка кончится хорошо. Так он беспрестанно мне жалуется, а я должен не только его утешать, но еще и помогать советами, и вот в полном смятении от всех перепадов счастья и несчастья, в которые повергло меня Твое письмо, в порыве какой-то минутной беспомощности, вовсе не желая его ни во что посвящать и ни во что не посвятив (хотя вообще-то он безоглядно предан и искренен), я протянул ему руку и предложил перейти на «ты». Вышло напыщенно, и потом я об этом пожалел…
Насколько я в своем дурацком состоянии способен уразуметь, осуществление нашего совместного счастья зависит от исполнимости нескольких «возможно», упомянутых в Твоем письме. Но как установить эту исполнимость? Крайне сомнительно, чтобы пребывание какое-то время вместе помогло этого добиться. Однако даже самой возможности для этого совместного пребывания у нас нет. Время и место нашего отдыха не совпадают, а Берлин не представляется мне подходящим прибежищем для такой затеи. Короткое же пребывание вместе в этом отношении бесполезно. Однако ни длительного ни краткого проживания вместе все равно недостаточно. Ибо речь здесь идет главным образом о вере, мужестве и уверенности с Твоей стороны. О вере – поскольку предположения Твои, поверь мне, Фелиция, ошибочны. Мое отношение к писательству и мое отношение к людям неизменно и имеет истоки в моей натуре, а не во временных внешних обстоятельствах. Для писательства мне нужна полная отрешенность, не «как отшельнику», этого недостаточно, а как мертвецу. Писательство в этом смысле просто более глубокий сон, то есть смерть, и как мертвеца не станут да и бесполезно тягать из могилы, точно так же и меня не оторвать от письменного стола ночью. Непосредственно с моим отношением к людям это никак не связано, просто писать я могу только таким вот, систематическим, слитным и строго замкнутым образом, а следовательно, и жить не могу по-другому. Но для Тебя это, как Ты сама пишешь, «будет довольно тяжело». Страх перед людьми у меня отродясь, не столько даже перед людьми как таковыми, но перед их вторжениями в мою слабую натуру, приход даже самых близких и милых мне людей в мою комнату всегда был для меня кошмаром и чем-то большим, чем просто символическое отображение моего страха перед людьми. Но даже совершенно невзирая на это, хотя не взирать на это невозможно, – как могут отец и мать при описанном мною осеннем и зимнем распорядке нашей жизни являться к нам в дом, самым бесцеремонным образом, мне и, если она чувствует со мной заодно, моей жене не мешая? «Но жить в таком затворничестве, сможешь ли Ты это, даже не знаю». «Смогу ли я заменить Тебе всех людей, этого Ты не знаешь». Что в этих Твоих словах – вопрос? Или ответ?
Служба? Чтобы я когда-нибудь по своей воле смог ее оставить, такое исключено. Но что я когда-то вынужден буду ее оставить, потому что просто не смогу больше тянуть эту лямку, такое отнюдь не исключено. Моя внутренняя тревога и неуверенность в этом отношении ужасно велики, и здесь единственная и главная причина – тоже писательство. Заботы о Тебе и о себе – это заботы житейские, они – часть обычной жизни и как раз поэтому с работой в конторе в конце концов как-то утрясаются, а вот контора и писательство несовместимы, ибо у писательства центр тяжести где-то в глубинах, тогда как контора – на поверхности жизни. Так оно и идет – то вверх, то вниз, пока тебя не разорвет окончательно.
Единственное, что Твоим письмом раз и навсегда отметается, это сомнения по поводу нехватки денег. Это уже немало. Но как следует ли Ты это обдумала?
Вот так, за вопросами, и проходит время. Не помню, чтобы я писал, что «все это очень спешно», но, безусловно, я имел это в виду.
Франц.
Как насчет «Монтагсцайтунг»? Если про «Кочегара» там ничего нет, то она мне, конечно, не нужна.
27.06.1913
Я в такой печали, столько вопросов, выхода я не вижу, а сам настолько разбит и жалок, что мог бы целыми днями валяться на кушетке, то закрывая, то открывая глаза и даже не замечая разницы. Не могу есть, не могу спать, на службе у меня каждый день неприятности и попреки, всё по моей вине, и между нами все так ненадежно, вернее, даже не между нами, а перед нами, впереди нас, и когда я сейчас выглядываю из окна – это, конечно, ужасно мелочно, но от этого никуда не деться, потому что ярость комом подступает к горлу, – я вижу, как на той стороне реки, перед плавательной школой, незнакомый мальчишка катается в моей лодке. (Впрочем, последние три недели я наблюдаю его за этим занятием чуть ли не ежедневно, поскольку никак не соберусь заменить утопленную привязную цепь.)