Письма к Фелиции
Шрифт:
Иногда я думаю – сколько же в Тебе мужества! Разве я не чужой Тебе человек, разве письма мои не усугубляют эту чуждость? А родственники мои Тебе неужели не чужие, на этой фотографии мои родители, разве не выглядят они, как все незнакомые люди, совершенно непостижимо, разве что чуждость их слегка смягчена общим для нас иудейством? И вот этого человека, который из-за того, что он сам всего боится, становится еще ужасней, Ты, значит, не боишься (мне кажется, я никогда не перестану этому удивляться)? Ты, что же, вообще не ведаешь страха? Считаешь себя такой отчаянной? Это чудо, о котором не среди людей надобно рассуждать, а только Бога за него благодарить.
Франц.
5.07.1913
Слушай, мне и вправду надо спешить, иначе письмо завтра до Тебя не дойдет. Сейчас суббота, без четверти семь.
Я сегодня не получил письма, значит, не имею ответа на мое вчерашнее письмо. Может, Ты восприняла его не так, как я хотел написать? Или Ты считаешь, что я поступил неправильно, дав матери разрешение? Я уступил матери, как я уже сказал, из чувства вины, из общей своей, а перед матерью особенно сильной растерянности, ну и по слабости характера вообще и прежде всего. Еще одной, хотя и далеко
Вчера вечером слонялся по местам, где мы, по моим чаяниям, могли бы с Тобой жить. Там уже строят, но на одном из пустырей еще живут цыгане. Я долго там околачивался и все осматривал. Там будет красиво, это довольно высоко, на отшибе от города, и вчера после дождя воздух там был на редкость чистый. И мне там к тому же было вчера очень хорошо, не то что сейчас. И вот так оно со мной всегда.
Франц.
6.07.1913
Так Ты сердишься на меня, Фелиция? Понимаешь, я, конечно, чувствую себя виноватым, но не из-за того, что я так поступил, и не из-за того, что написал Тебе об этом, а из-за того, что, вероятно, причинил Тебе боль. Я бы всему подыскал извинения, отчасти уже даже сделал это, а главным извинением для меня остается в первую очередь мой дурацкий бессонный мозг (когда эта бессонница прекратится, я не знаю, но чем-то подобное невыносимое состояние рано или поздно завершиться должно), но прошу Тебя, Фелиция, не слушай никаких извинений, прими все как есть и прости без всяких извинений, как я сейчас раскаиваюсь, не чувствуя за собой вины.
И вот я сегодня без письма, а ведь вчера вечером я в своих горестях ощущал Твою близость почти физически. Мы, Макс, его жена, его шурин, Феликс и я, были в кафе-шантане, куда свою жену лично я бы ни за что не пускал. Вообще-то у меня есть вкус на подобные вещи, я понимаю их, как мне кажется, до самого дна или из каких-то неимоверных глубин и упиваюсь ими с замиранием сердца, однако вчера я спасовал почти полностью – за исключением номера танцующей и поющей негритянки.
Я напишу еще. Прошу Тебя, Фелиция, опомнись. Нельзя нам так запутываться, еще толком даже не начав быть вместе.
Франц.
7.07.1913
Видишь, Фелиция, Ты из-за меня уже страдаешь, вот оно и начинается, и одному Богу известно, чем кончится. И страдания эти, я вижу совершенно отчетливо, куда более насущные, сильные и всеобъемлющие, чем те, что я причинял Тебе прежде. Вопрос, виноват ли я, при этом вообще не требует рассмотрения, да и самый повод уже почти что можно забыть. Как бы там ни было, Ты оказалась обижена, об одном только этом и следует думать, а именно – как я к этому отношусь и что это значит.
Права моя мать или не права – это совершенно безразлично. Разумеется, она права, и куда больше, чем Ты думаешь. О Тебе она почти ничего не знает, кроме того, что было в письме, которое Ты тогда ей написала. И тут вдруг она от меня слышит, что я хочу на Тебе жениться. Я и вообще-то ни с кем говорить не умею, а уж с родителями и подавно. Словно при одном виде тех, от кого я произошел, я цепенею от ужаса. Вчера все мы, родители, сестра и я, стечением обстоятельств оказались вынуждены уже под вечер примерно час топать по раскисшему от грязи проселку. Мать, невзирая на все усилия, шла чрезвычайно неловко и напрочь обляпала ботинки, а также, разумеется, и чулки, и юбки. Однако она почему-то вообразила, что замазалась куда меньше, чем можно было ожидать, и дома, в ожидании похвал, в шутку, разумеется, потребовала, чтобы я взглянул на ее башмаки – они, дескать, совсем не грязные. А я, хочешь верь, хочешь нет, был не в состоянии на них даже взглянуть – и не из отвращения к грязи, а просто из отвращения. Зато, как и почти весь вчерашний день, я даже начал питать нечто вроде тихой симпатии к отцу, а вернее, почти восхищение им, который оказался способен все это вынести – и мать, и меня, и семейства обеих сестер в деревне, и беспорядок на тамошней даче, где на столе вата соседствует с тарелками, где на кроватях отвратительный кавардак из самых разных вещей, где на одной из кроватей валяется средняя сестра, потому что у нее слегка болит горло, а муж ее сидит рядом и то ли в шутку, то ли всерьез называет ее «золотце мое» и «сокровище мое», где маленький ребенок, пока с ним играют, справляет нужду прямо на середине комнаты, ибо иначе он не может, где две прислуги со своими всевозможными услугами всем только мешаются, где жир от паштета из гусиной печенки, намазываемого на хлеб, капает в лучшем случае на руки. Я уже даю справки, не так ли? Хотя при этом явно впадаю в какой-то огрех, ибо свою неспособность все это вынести ищу в фактах, вместо того чтобы искать ее в себе. Все в тысячу раз менее скверно, чем я описал это здесь и описывал раньше, но мое отвращение ко всему этому в тысячу раз сильнее, чем я в состоянии выразить. Не потому, что это родственники, а только потому, что это люди, я в одном помещении с ними не выдерживаю, и только для того, чтобы еще раз в этом убедиться, я каждое воскресенье после обеда езжу в деревню, хотя никто меня, по счастью, туда не гонит. Вчера я, задыхаясь
Франц.
8.07.1913
Читая сегодня Твое письмо, Фелиция, такое хорошее, такое доброе, что я, стоит мне подумать об истоках этой доброты, просто теряюсь, и мне остается лишь повторить, только более настоятельно, то, что я писал Тебе вчера.
Никто не посмеет сказать, что мы подали друг другу руки необдуманно, под влиянием близости, бывает, обманчивой, мгновенного порыва, бывает, обманчивого, поспешного слова, тоже, бывает, обманчивого, – и все же, все же… Неужели, Фелиция, Ты все еще не видишь (хотя бы в свете последней истории), что Ты, в сущности, делаешь и что Ты, пока не поздно, все еще свободна не совершать. Невозможно это, и сколько бы я в отчаянии ни тянул к этому руку, мне оно не дано. И дело тут не в нерешительности, которая каждую минуту повергала бы меня в смятение, – тут, напротив, убежденность, которая никогда меня не покидала и которой я вздумал пренебречь, потому что люблю Тебя и несмотря на то, что люблю Тебя, но которая, в конце концов, собой пренебречь не позволяет, ибо проистекает из самых глубин моего существа.
Разве не извиваюсь я перед Тобою уже месяцами, аки тварь ядовитая? Разве не меняюсь беспрестанно – сегодня один, завтра другой? Разве не становится Тебе тошно от одного моего вида? Или Ты все еще не видишь, что меня надо держать взаперти в самом себе, дабы предотвратить несчастье, Твое, Фелиция, несчастье? Я не человек и потому способен Тебя, кого я больше всех, кого единственную на свете люблю (ибо, по моему ощущению, у меня нет и быть не может ни родных, ни друзей, и не хочу я, чтобы они у меня были), с холодной душой мучить и с холодной душой принимать от Тебя прощение за причиненные муки. Могу ли я терпеть подобное положение вещей, если я его в точности вижу, предчувствую, постоянно в своих предчувствиях утверждаюсь и предчувствую снова? Такому, как я, одному еще худо-бедно жить позволительно, я бешусь про себя, мучу людей лишь в письмах, но как только мы станем жить вместе, я превращусь в опасного паяца, которого лучше всего просто сжечь. Я такого натворю! Я поневоле такого натворю! А если ничего не натворю, то и подавно пропаду, потому что это будет против моей натуры, и всякий, кто будет со мною, тоже окажется пропащим человеком. Ты не знаешь, Фелиция, что учиняет в иных головах иная литература. Когда, вместо того чтобы по земле ходить, в тебе все, словно стая обезьян, по верхушкам деревьев скачет. И ты понимаешь, что все пропало, а иначе все равно не можешь. Что тут прикажешь делать?
Читаю про то, как вы обсуждаете свадьбу Твоего брата, как тесть с тещей его боготворят, как самоотверженно они свою дочку любят, – думаешь, я испытываю при этом человеческое участие? Зато, когда я читаю, что Ты пишешь о моем отце, я чувствую только страх, словно от меня Ты уходишь к нему, чтобы вместе с ним против меня ополчиться.
Франц.
10.07.1913
Если бы мне быть подле Тебя, Фелиция, если бы мне дана была способность все Тебе разъяснить, если бы мне была дана способность самому все совершенно ясно видеть… Я один во всем виноват. Такой слитности, как сейчас, между нами никогда еще не было, это «да» с обеих сторон имеет невероятную, жуткую власть. Но меня удерживает буквально некое веление свыше, какой-то неуемный страх, все, что мне прежде казалось самым важным, – мое слабое здоровье, мой скромный доход, мой плачевный характер, – все это, хоть и имеет под собой какие-то основания, меркнет перед моим страхом, ничто перед ним и на его фоне кажется всего лишь жалкими отговорками. Это, если уж совсем откровенно (каким я и был с Тобой всегда по мере и в мгновенье собственного самопознания) и чтобы Ты окончательно сочла меня сумасшедшим, – страх перед узами даже с самым любимым человеком, и как раз с ним прежде всего. Только как объяснить Тебе то, что самому мне настолько ясно, что впору хоть глаза прикрывать, лишь бы меня не ослепило! Но потом, конечно, вся ясность вдруг исчезает, едва я принимаюсь читать Твое милое, такое доверчивое письмо, и все представляется в наилучшем свете, и нас обоих, кажется, ждет счастье.
Понимаешь ли Ты это, Фелиция, пусть хотя бы отдаленно? У меня совершенно определенное предчувствие, что брак, эти узы, это растворение в другом всего ничтожного, что и есть я, меня погубит, и не только меня, но и мою жену вместе со мной, и чем больше я ее люблю, тем стремительней и ужаснее погубит. Вот и скажи сама, что нам делать, потому что мы сейчас так друг другу близки, что, наверно, уже и не сможем ничего предпринять в одиночку, один без согласия другого. Обдумай и то, что не сказано! Спрашивай, я на все отвечу. Господи, уже и вправду самое время разрядить это напряжение, и воистину ни одну девушку на свете тот, кто ее любит, не истязал так, как я Тебя поневоле истязаю.