Письма к Фелиции
Шрифт:
Франц.
Май
3.05.1915
Не надо мне так писать, Фелиция. Ты не права. Между нами недоразумения, разрешения которых я, конечно, безусловно жду, хотя и не в письмах. Я не стал другим (к сожалению), весы, колебания которых я собой воплощаю, остались все те же, немного изменилось только распределение гирек, мне кажется, я теперь больше знаю о нас обоих, и у меня пока что есть цель. На Троицу мы об этом поговорим, если будет возможность. Не думай, Фелиция, будто все препятствующие нам соображения и заботы я не воспринимаю как почти невыносимую и тошную обузу, будто не хотел бы больше всего на свете все их бросить, будто не предпочитаю прямой путь всем прочим, будто не хочу немедленно и сразу быть счастливым, а главное, дарить счастье в уютном и естественном мирке. Но это невозможно, такое уж на меня возложено бремя, от неудовлетворенного нетерпения меня просто трясет, и даже имей я перед глазами совершенно ясный образ конечной неудачи, и не только неудачи,
И опять эти строчки в книге. [107] Мне горестно их читать. Ничто не позади, ни мрак, ни стужа. Но я почти боюсь переписать их своей рукой, словно этим только узаконю возможность существования подобных вещей в написанном виде. Какие опять нагромождаются недоразумения.
Сама посуди, Фелиция, единственное, что произошло, – это что писать я Тебе стал реже и иначе. Что было итогом предыдущих, более частых писем? Тебе известно. Мы должны начать сначала. Это «мы», однако, относится не к Тебе, потому что Ты жила и живешь в правде, [108] во всяком случае в том, что касается себя; это «мы» скорее относится ко мне и к тому, что между нами. Но для такого нового начала не годятся письма, сколь бы ни были они нужны, – а они нужны, – однако тогда они должны быть иными, чем прежде. В сущности, Фелиция, в сущности… – Памятны ли Тебе те мои письма, что я писал Тебе года два назад, по-моему, в это же время, после Франкфурта? Поверь мне, в сущности, я вовсе не далек от того, чтобы прямо сейчас начать писать их сызнова. Они замерли на кончике моего пера. Но написаны не будут.
107
Вероятно, упомянутые ниже в этом же письме строки дарственной надписи на издании «Саламбо» Флобера, присланные Фелицией в подарок.
108
Прямая цитата одного из любимых выражений Флобера – «жить в правде», «vivre dans le vrai», которое Кафка часто употреблял и сам, при этом имея в виду, что сам он живет «вне правды».
Почему Ты сомневаешься, что для меня было бы счастьем (а счастье у нас – боль вряд ли, но счастье у нас должно быть общим даже вопреки «Саламбо», книге, которая, кстати, всегда была мне немного подозрительна; на «Воспитании чувств» Ты бы такого написать не смогла) – почему Ты не уверена, что для меня было бы счастьем пойти в солдаты, если предположить, конечно, что здоровье мое выдержит, на что я, впрочем, надеюсь. В конце этого месяца или в начале следующего я иду на освидетельствование. Пожелай мне, чтобы меня взяли, как я того хочу.
А на Троицу мы встретимся. Жаль, что я все еще не имею от Тебя вестей. Если у Тебя хоть малейшие возражения против Боденбаха, я попытаюсь получить паспорт и Тебя навестить; даже в Берлине, если иначе нельзя…
Франц.
4.05.1915 [109]
Письма идут слишком медленно, одно все еще в пути, из беспокойства о Тебе пишу эту открытку, прими ее всего лишь как рукопожатие, остальное в письме. Сегодня узнаю, что 24 апреля Ты была в Будапеште, то есть мы, вероятно, были там в один и тот же день; какая благосклонная и неумелая случайность! Я был там вечером всего два часа на обратном пути, но легко мог остаться и до утра. Как глупо! Большая часть всех моих приятных чувств в Будапеште свелась к тому, что я думал о Тебе и о том, что Ты там была (во времена, которые только по видимости были для нас лучшими), о том, что у Тебя там сестра и так далее и тому подобное. В совокупности это было, пожалуй, чувство близости, но подумать, что Ты там на самом деле, что могла внезапно появиться перед мои столиком в кафе! Как глупо!
109
Большинство писем Кафки времен войны написано на открытках, чем и объясняется их краткость.
26.05.1915
Дорогая Фелиция, недавно Ты задала мне несколько фантастических вопросов относительно жениха Ф. Теперь я могу лучше на них ответить, ибо неотрывно наблюдал за ним на обратном пути в поезде. [110] Это оказалось более чем легко, ибо давка была такая, что мы с ним буквально теснились вдвоем на одном месте. По моему мнению, он просто пропадает от любви к Ф., видела бы Ты, как он всю дорогу черпал в ветке сирени (он никогда ничего подобного с собой не берет) воспоминания о Ф. и ее комнате. По другую сторону сидел старый господин В. и декламировал стихи Гейне. Слушателю его сам господин В. нравился, а вот стихи Гейне – нет. Ему нравится лишь одна маленькая строчка, да и та, быть может, вовсе не Гейне. Она в качестве эпиграфа, по-моему, неоднократно встречается в произведениях Гейне. «Она была мила, и он любил ее. Но он мил не был, и она его не любила. Старая песня». Но я-то хотел писать не о Гейне, а сообщить Тебе различные сведения, которые Ты, судя по всему, желала узнать. Об этом позже. Полагаю, интересующий Тебя субъект питает ко мне больше доверия, чем к Ф.
110
Т. е. при возвращении в Прагу из Богемской Швейцарии, где Кафка и Фелиция вместе провели Троицу.
27.05.1915
Дорогая Фелиция, он, видишь ли, говорит, что ему не по себе. Он говорит, что оставался там слишком долго. Два дня, видите ли, это слишком много. После одного дня расстаться легко, а вот за два дня возникают привязанности, разрыв которых причиняет боль. Спать под одной кровлей, есть за одним столом, одни и те же часы суток пережить вместе по два раза – все это при некоторых обстоятельствах являет собой чуть ли не церемонию, за которой уже повеление и завет. Он, по крайней мере, так это чувствует, и оттого ему не по себе, он просит фотографию с черникой, хочет знать все о зубных болях и с крайним нетерпением ждет вестей. Впрочем, я вовсе не хочу сказать, что он сейчас несчастлив, он радуется тому, что его, быть может, все-таки возьмут. [111] Если же, что, правда, было бы очень худо, его все-таки не возьмут, тогда он в полную противоположность к вышеозначенному своему желанию как можно скорее хотел бы предпринять совместную поездку на Балтийское море.
111
Имеется в виду – в армию. Все сомнения по этому поводу разрешились указом, согласно которому, начиная с определенного ранга, чиновники на государственной службе считались находящимися в действующей армии. Под этот указ подпадала и должность Кафки.
Ф.
Декабрь
21.12.1915
Дорогая Фелиция, сегодня лишь пару строк, открытка к тому же вернее доходит, да и голову опять печет от боли. Только насчет Твоего главного вопроса. Конечно, я намерен после войны устроить свою жизнь по-другому. Хочу перебраться в Берлин, невзирая на все страхи мелкого чиновника за собственное будущее, ибо здесь уже совсем невмоготу. Только что за человек переедет тогда в Берлин, вот вопрос. Судя по моему нынешнему состоянию, этот человек в самом благоприятном случае сможет проработать на себя не больше недели, чтобы потом обессилеть окончательно. Что за ночь сегодня! Что за день! В 1912 надо было уезжать. Самые сердечные приветы.
Франц.
О премии Фонтане я сам узнал почти что из газет, прежде только однажды издатель весьма туманно меня к чему-то такому готовил. Штернхайма я не знаю ни устно, ни письменно. [112] «Превращение» вышло книгой, в переплете выглядит очень красиво. Пришлю Тебе, если хочешь…
1916
Январь-Июль
18.01.1916
112
Премия им. Теодора Фонтане за 1915 год была присуждена Карлу Штернхайму (1878–1942), в ту пору знаменитому и преуспевающему немецкому прозаику и драматургу. Денежную часть премии в сумме 800 немецких марок Штернхайм передал Кафке.
Дорогая Фелиция, по-моему, впервые за десять дней взял перо в руки, чтобы написать хоть что-то для себя. Вот так и живу.
На последнее письмо сразу ответить не смог. Я его таким не ожидал… И тем не менее я ведь понимаю, это ужасно. Я это знаю, но не знаю, как себе помочь, и не знаю, где Ты видишь помощь, которая еще не была привлечена. Сейчас никакое изменение невозможно, ну а позже, в самом благоприятном случае? В самом благоприятном случае я прибуду в Берлин человеком, до костей изглоданным бессонницей и головной болью. (Недавно случайно услышал хорошую новость, которая такого уж непосредственного отношения ко мне не имеет, но в прежние годы я бы хоть немного, но от души ей порадовался. Сейчас же состояние мое таково, что, узнав эту новость, я на какое-то мгновение буквально впал в беспамятство, а потом целые сутки голову мою словно плотно окутало мелкоячеистой, врезающейся в кожу сеткой.) Так что после войны я переберусь в Берлин таким вот человеком, Фелиция. И первой моей задачей будет заползти в какую-нибудь нору и там к себе прислушаться. Что из этого выйдет? Живой человек во мне, конечно, на что-то еще надеется, это неудивительно. Но мыслящий не надеется ни на что. Однако и мыслящий говорит, что даже если я там, в этой норе, себя доконаю, все равно я сделаю самое лучшее, что еще можно будет сделать. Но Ты, Фелиция? Лишь если я выберусь из норы, выберусь хоть как-то, я буду иметь на Тебя право. Следовательно, и Ты лишь тогда увидишь меня по-настоящему, ибо сейчас я для Тебя, совершенно справедливо, – будь то в «Асканийском подворье», будь то в Карлсбаде или в зоологическом саду – злой ребенок, болван или еще что-то в этом духе, злой ребенок, к которому Ты незаслуженно добра, которого Ты незаслуженно любишь, – а нужно, чтобы это было заслуженно.
Вот такие виды рисуются этой воспаленной голове. Если привстать на цыпочки, они очень красивы; но поскольку долго так не простоишь, то в остальном они весьма плачевны, не отрицаю…
Ты жалуешься, что я мало пишу. Да о чем же мне после всего вышеизложенного писать? Разве каждое слово что для пишущего, что для читателя – не лишний дергающий удар по нервам, которым ведь требуется покой, а вернее, работа, но не такая. Работа, приносящая счастье. Сейчас, мысленно перечитывая свое письмо, не могу отделаться от чувства, будто специально так его составлял, чтобы помучить Тебя. А ведь я этого не хотел, хотел чего угодно, только не этого.