Письма к Луцию. Об оружии и эросе
Шрифт:
Одна из наиболее поразительных вещей заключается в том, что ars gladiatoria, к посвящению в которую я стремлюсь столь нетерпеливо и с таким благоговением, поглощает и мою ars amatoria, знатоком которой столь же непростительно высокомерно, непростительно легкомысленно считал я себя в Риме. А иногда (опять-таки читай это «иногда» как «всегда»), мне кажется (читай это «мне кажется» как «я уверен»), что это две стороны одной монеты или, если угодно, некое реальное тело и его зеркальное отражение, причем неизвестно, что здесь первично, а что — вторично. Помнишь наши беседы о том, что осязаемое тело есть плод нашего воображения? Как легкомысленны были мы, Луций! Теперь я расплачусь за свое святотатство. Вакханки разорвут меня.
Помнишь, в Пренесте [154] , уже в конце обучения искусству владения мечом, мы изучали молниеносный удар? [155] Улучив момент, когда тело неприятеля открыто, нужно резко броситься вперед
154
Пренесте — город в Лации, в 22 милях от Рима.
155
Лат. impetus fulmineus (ср. impetus fulminis «удар молнии» у Лукреция). Примечательно, что в качестве фехтовального термина у Эмилия Сабина употребляется греч. (см. чуть ниже). Латинское fulmineus (от fulmen «молния») отображает также присущую молнии быстроту, не являясь однако «точным соответствием» (буквальным переводом) греческого (в отличие от русского молниеносный).
156
Пельтасты — легко вооруженные греческие воины.
157
Понятие некоей идеальной «середины» (mediocritas), восходящее к Аристотелю (Никомахова этика. II, 5), появляется в описываемую эпоху у Цицерона (Тускуланские беседы. III, 22; Брут. 149). Несколько позднее оно получит выражение в знаменитой «золотой середине» Горация (Оды. II, 10, 5). Ср. также «устойчивая середина» (mediocritas inerrans) в Письмах II и X.
В гладиаторском искусстве удар этот — один из самых излюбленных. Почти у всех видов гладиаторов. Он заимствован из антиохийской школы. Почему, не знаю. Сирийские мечи отличаются определенной кривизной и не столь подходящи для этого удара. Гораздо удобнее здесь испанские мечи. От испанских мечей в свою очередь происходят мечи наших легионеров. Тем не менее, удар этот заимствован из антиохийской школы. Может быть, потому что греки, в особенности азийские греки, особенно склонны к показухе? Во всяком случае, за ударом оставлено греческое название — «молниеносный».
То же и в ars amatoria. Есть . Еще его называют «любовь с первого взгляда». Применительно к ars gladiatoria, следовало бы говорить о нанесении молниеносного удара при первом же соприкосновении. Практически это невозможно: предварительно нужно прочувствовать противника. Разве не то же в любви, Луций?
«С первого взгляда» можно испытать восторг — именно с первого взгляда, ибо при пристальном рассмотрении восторг обычно рано или поздно исчезает. С первого взгляда можно испытать также то, что греки называют «симпатия» — она может сохраняться значительно дольше, она может перерасти затем в глубокое чувство и сохраняться очень долго, до конца жизни.
Возможно ли испытать любовь с первого взгляда, но так, чтобы это не был ? Это не риторический вопрос. Я спрашиваю тебя. Я постоянно спрашиваю самого себя, Луций.
Что я испытал? Некая стихия приблизилась ко мне, приняла меня в себя. Эта стихия — моя. Ей нет названия. Это не : в превалирует , которое есть мощь . Это не amor, потому что amor напоминает мне горечь amarus.
Платон рассказал такую неказистую и такую чудесную басню о том, что каждый из нас — только половина человека, непрестанно ищущая другую свою половину [158] . Может быть, она и есть то, чего недостает мне, а я есть то, чего недостает ей? Может быть. Этого я не знаю. Знаю одно: она причастна моему миру. Она — часть моего мира.
158
… . (Платон. Пир. 191 d.)
Я прочувствовал ее и вошел в мир. Я вошел в мой мир, потому что прочувствовал ее. T [159] . Мне кажется,
Я видел ее трижды. В первый раз я видел ее улыбку и слышал ее голос (и улыбка и голос были обращены ко мне). Молния не поразила меня. Нечто нежное объяло меня, и оно было неосязаемо. Во второй раз она приветствовала меня. Голоса ее я даже не слышал. Помню ее взгляд. В нем не было ни мощи того, что есть , ни горечи amor. Я не был поражен. Я не мечтал о ней. И сейчас я о ней не мечтаю. Я чувствую ее. Мне хорошо. Я обретаю себя.
159
Единое, расходясь, само с собой сходится. — Гераклит, фр. (= Платон. Пир. 187 а).
Три дня назад был третий раз. Я заговорил с ней. Когда я обратился к ней, я даже не знал, что это — она. Лица ее я не видел. Слова мои были вопросом — вопросом чужеземца, который желает узнать что-то в незнакомом городе. Когда она обернулась на мой голос и я увидел ее лицо, я даже не обрадовался: я обрел что-то свое. Она отвечала мне с тем особым чувством, одно из многих наименований которого — «приветливость». Я поблагодарил. Возможно, я был несколько растерян, потому что чувствовал все то, о чем пишу сейчас. Она удивилась моей благодарности. «Ты шутишь!». Так выразила она свое удивление. Сколько правды в этом: «Ты шутишь!». Прошло несколько минут. Она вдруг снова подошла ко мне и снова заговорила о том, что желал узнать я, чужеземец в неведомом городе. Я снова вежливо поблагодарил ее. Думаю, голос мой был слишком сдержан, и за это я негодую на самого себя. Она снова искренне удивилась, и я снова услышал: «Ты шутишь!» Голос ее я помню в этом слове. Впрочем, какое еще слово должно запечатлеться в памяти моей в краю, где родилась ателлана?
Глаза у нее цвета осенней листвы, того оттенка, который словно желает оставаться незамеченным. Черты лица ее изломаны, как у старинных статуй. Имени ее я не знаю. Может быть, это к лучшему.
Я чувствую ее. Удивительно приятное чувство. Спокойствие. Блаженство.
Помню, когда-то меня поразили слова, что достигнутый идеал, полная уравновешенность есть не жизнь, а смерть. Это пугает немного. И не хочу верить в это. Впрочем, в amor, где нет горечи amarus, есть смерть mors. A mors уводит в immortalitas бессмертие. Не это ли и есть мир, который я увидел с ее появлением? Не в этом ли и высочайший смысл ars gladiatoria — постоянное ощущение смерти, приобщающее к бессмертию?
Amor имеет еще одно созвучие, еще одно похожее чувствование. Mare море.
Двенадцать лет назад у меня была возлюбленная. Молоденькая девушка из семьи со строгими старыми понятиями о добродетели.
Мне нравилось резко срывать одежды. И в прямом и в переносном смысле. Ты знаешь это, Луций. Ты знаешь, что тогда мне это нравилось особенно. И что тогда, в те годы, в этом был особый привкус. Ты только что вернулся из Греции. Удача Суллы сияла тогда ярче солнца, а ты был самой прекрасной звездой в его созвездии. Я же был твоим двойником-противоположностью. Я постиг тогда пьянящую трезвость [160] — такого скромного, но такого гордого. Тогда я редактировал твою «Марсийскую войну» перед тем, как Сулла велел своему вольноотпущеннику искромсать ее. Гречишка переусердствовал в аттическом стиле, и тогда (может быть, даже несколько обидевшись) я впервые увидел прелесть азийских одеяний [161] . Но в те дни многих еще пугала моя страсть к наготе мысли. И эта девочка тоже была ужасно напугана.
160
Живи неприметно. Один из основных этических принципов эпикуреизма (фрагмент 551 Usener).
161
Плутарх. Лукулл. 1: «В юности он (Лукулл) в шутку (которая затем, однако, обернулась серьезным занятием) условился с оратором Гортензием и историком Сизенной, что напишет стихами или прозой, на греческом или латинском языке, как выпадет жребий, сочинение о войне с марсами. По-видимому, ему досталось писать прозой и по-гречески; какая-то история Марсийской войны на греческом языке существует и поныне». Светоний (О риторах. 12) сообщает о редактировании этого произведения Луция Лукулла вольноотпущенником Суллы греком Луцием Корнелием Эпикадом.
Когда я сорвал с нее одежды и стал ласкать виноградины ее грудей (груди эти были очень округлы), она вся трепетала от желания и от страха перед наготой моих мыслей. Они были такими чистыми, мои мысли без прикрас, но такими непривычными… Именно это и вызывало у всех страх, а у некоторых и неприязнь ко мне. Ты это помнишь, Луций.
Я желал восторженного соединения. Испуг в ней был не менее силен, чем желание. Я не взял ее. Я был слишком порывист. Я желал и от нее порыва.
Несколько дней спустя я узнал о сне, который пригрезился ей. Мы стояли с ней на берегу моря. Море было очень светлым и прекрасным. Сверкающим. И вдруг она увидела, что волны, подкатывавшиеся к ее ногам, несут множество самой отвратной грязи. Она вскрикнула и бросилась прочь. А я засмеялся очень радостно, бросился в волны и стал кричать ей, что вода в этом ласковом море не грязная, но напротив — чистая и живительная, как в самом восхитительном роднике. Сведенными вместе ладонями я черпал воду у своих колен, жадно пил ее и смеялся. Я призывал ее не бояться. Она поверила, сделала шаг ко мне и… проснулась.