Письма к Луцию. Об оружии и эросе
Шрифт:
Вот с этим морем из девичьего сна, которое я пил жадно и с наслаждением, сравнима неведомая стихия, которая явилась ко мне здесь. Mare — amor… «Ты шутишь!» — звучит ее радостный возглас. Словно мой собственный призыв из далекого девичьего сна.
Amor — mare. Что это, Луций?
Помнишь раковину, которую мы слушали в Таррацине? «Мы, подобно раковине, пытаемся вобрать в себя и шум моря и его безбрежность…». Мы были слишком молоды, и нам очень нравились красивые слова. Теперь я хочу упасть в эту раковину и очутиться в ее шуме и в ее безбрежности, потому что она — моя стихия. Она — мой мир, звучащий в ее словах.
К чему я пишу все это, Луций? Ты это и сам знаешь, потому что знаешь меня, пожалуй, даже лучше, чем знаю себя я сам. Не в том ли и состоял твой лукавый умысел, когда ты отправил меня в Кампанию исследовать начала ars gladiatoria? Да, действительно, все в мире неразрывно связано друг с
Чувствую ее присутствие. И удивительно приятное спокойствие. Не из ряда ли это amor — mors — immortalitas [162] ? Или я уже достиг того напоминающего изгиб раковины вскругленья на небосклоне пути жизненного, когда чувства вызывают приятную негу, но не порыв? Впрочем, хочу видеть ее, и это утешает.
162
Любовь — смерть — бессмертие.
Сказать ей? Наш римский щит слишком тяжел и неповоротлив и разбивает молнии вдребезги, но он же прекрасно защищает нас, и именно он сделал нас владыками мира. И раковины тоже надежно хранят вечно и шум моря и его безбрежность. Они прекрасны на берегах италийских морей.
Знаю только, что если я не отстраню от себя щит с изломанными молниями и не испытаю молниеносный удар — то, что называется по-гречески , буду впоследствии раскаиваться. Во всяком случае, не перестану слушать музыку раковин.
Кстати, в день, когда я прочувствовал ее, солнце взошло в созвездии Козерога. Я очень люблю этот знак. За то, что я родился на его исходе, за то, что чувствую себя под его звездами прекрасно, и за его диковинный миф о Пане, который обратил в бегство неодолимых титанов, трубя в небесную раковину [163] .
Письмо X
(Чудовища)
Non enim Charybdim tarn infestam neque Scyllam nautis quam istum in eodem freto fuisse arbitror: hoc etiam iste infestior, quod multo se pluribus et immanioribus canibus succinxerat: Cyclops alter multo importunior, hie enim totam insulam obsidebat, ille Aetnam solam et earn Siciliae partem tenuisse dicitur.
По моему мнению, ни встреча с Харибдой, ни встреча со Скиллой не были столь роковыми для мореплавателей, (как в том же проливе встреча с Верресом). Последняя была еще более роковой — по той причине, что он окружил себя гораздо более многочисленными и более свирепыми псами. Это был второй, еще более жестокий Киклоп, так как он держал в своей власти весь остров, а тот, древний, говорят, занимал одну только Этну и прилежащую к ней часть Сицилии.
163
Псевдо-Эратосфен. Звездные превращения. 27: «Своим обликом он схож с Эгипаном, от которого и происходит. Нижняя часть его тела звериная, а на голове у него рога. Почести стать созвездием он удостоился за то, что был помощником Зевсу на Иде, когда тот воевал с титанами, о чем рассказывает в «Критских историях» Эпименид. Полагают, что он отыскал раковину, которая стала для соратников оружием благодаря звуку, вызывавшему так называемый панический страх, от которого и бежали титаны. Захватив власть, Зевс поместил его среди созвездий вместе с его матерью Козой. А поскольку раковину он отыскал в море, то отличительным знаком его стал рыбий хвост».
Lucius Lucio salutem.
Сегодня напишу тебе о том, о чем спорили мы почти тридцать лет назад, — напишу об укрощении чудовищ. Помнишь риторическое упражнение, которое задал нам тогда Эвфорион? Тема его была: подвиги Геркулеса. Каждому из нас, двенадцати учеников, достался один из подвигов. Мы должны были подготовить письменно небольшую диатрибу с доказательствами, что именно «его» подвиг — самый трудный (или, даже если не самый трудный, то во всяком случае, самый достойный), а затем, поставленные в пары, словно гладиаторы, устно доказать преимущества своего «подвига» над «подвигом» оппонента. Мы с тобой оказались в одной паре. Тебе досталась Лернейская Гидра, мне — кобылицы Диомеда. Твоим аргументом была бесконечность подвига, кошмарная воспроизводимость опасности и неизбежность борьбы с ней, нескончаемость, повергающая в отчаяние, моим — ужас людоедства, когда человек, обличенный властью, стремится к уничтожению себе подобных с помощью животных, извращая чудовищно не только человеческую природу, но и природу животных (лошади ведь — животные не плотоядные). Впрочем, с расстояния почти в тридцать лет я, пожалуй, несколько по-иному передаю наше с тобой восприятие этих подвигов тогда. Во всяком случае, мой аргумент
А теперь, напомнив тебе и самому себе о том диспуте, я еще раз убедился, что то нечто, которое мы называем «чудовищем», есть не сказочное существо, но чувство, пребывающее внутри нас.
Итак, я собрался написать тебе об укрощении чудовищ, поскольку, что это такое, я понял, пожалуй, только вчера, почти тридцать лет спустя после нашего диспута, столь замечательного и пылом ранней юности, и искрометным, отточенным логикой остроумием (впрочем, и другие пять «гладиаторских» пар были великолепны — если, конечно, ты помнишь этот диспут).
Вчера утром я снова был у Пролива, смотрел на италийский берег — на перекатывавшееся там войско Спартака — разрушительную бурю, остановленную морской стихией, киликийским коварством и нашими происками [164] . Смотрел, испытывая то же будоражащее чувство, которое возникает, когда мы видим, например, льва в клетке или свирепого быка в прочном загоне: мы знаем, что им оттуда не вырваться, но воображение наше рисует вызывающую содрогание картину того, чтобы было бы, если бы эти животные оказались вдруг на воле. Всякий раз, глядя на чудовищ в неволе, мы невольно тут же оцениваем краем глаза прочность клетки или загона. Видя их исполинскую силу, свирепость и бессилие, мы словно еще раз одолеваем их, даже будучи совершенно непричастны их пленению. Это приятно: мы чувствуем внутри себя содрогание страха и кровожадности, как и тогда, когда видим на арене кровь безопасного для нас гладиатора.
164
Плутарх. Красс. 10: «Встретив в проливе киликийских пиратов, он решил перебраться с их помощью на Сицилию, высадить на острове две тысячи человек и снова разжечь восстание сицилийских рабов, едва затухшее незадолго перед тем: достаточно было искры, чтобы оно вспыхнуло с новой силой. Но киликийцы, условившись со Спартаком о перевозке и приняв дары, обманули его и ушли из пролива».
Я смотрел за Пролив и видел там перекатывающуюся грозную силу, которая многократно страшнее огромной стаи хищников, потому как движима человеческим разумом, хотя и разумом мне не постижимым. Я видел чудовище, состоящее из множества тел, которые казались неисчислимыми, хотя и поддавались исчислению. Это жуткое множество разрослось бы многократно и затопило бы собой всю Сицилию, если бы сумело перекинуться через Пролив. И в третий раз запылал бы здесь новый вулкан, многократно грознее Этны.
Я видел, как там спускали на море огромные плоты, перегруженные повстанцами, и как плоты эти ползли к нам, но, преодолев какое-то расстояние, неизбежно переворачивались, словно неопытный ребенок упорно пытался заставить игрушечные кораблики плыть в тазе с водой. Тогда сквозь шум разбиваемых о скалы громад серой воды через Пролив доносились вопли ярости и отчаяния: люди падали в воду и возвращались вплавь, хотя, по-видимому, удавалось это не всем. Чудовище за Проливом непрестанно колыхалось, то выбрасывая в море оторванные от себя части собственного тела, то снова втягивая их обратно в свою нескончаемую массу — изорванные в куски и жалкие, но вновь обретающие силу и сами дающие силу. Это было словно скопление грозовых туч: разрываемые молниями, они только меняли свои пугающие очертания. Наши корабли настороженно выдвинулись в море, и при каждом новом выбрасывании плотов от италийского берега в их мерном покачивании на волнах сквозило то пронзительное опасение, которое испытываешь, когда лев яростно бросается на железные прутья клетки. Несомненно, в такие минуты на наших кораблях думали о предстоящей битве и подавляли в себе страх, однако я — поскольку на корабле я не находился, а наблюдал за всем со стороны, — прекрасно знал, что битвы не будет, понимая, что чудовище пыталось одолеть пока что не наши корабли, а море, и что моря ему не одолеть: я испытывал не страх, а благоговейный ужас.
Я смотрел на Пролив, на его грозные серые волны, на настороженно покачивающиеся наши корабли, на изодранные в клочья части чудовища, снова и снова стягивавшиеся в единую громаду, словно выплеснутая в море амфора масла, и на память мне пришли Скилла и Харибда.
Умники, пытающиеся загнать фантазию в клетку с осязаемыми прутьями конкретной географии и конкретной хронологии, обычно помещают Скиллу и Харибду именно здесь, на берегах Мессанского пролива: Скиллу — на италийском, Харибду — на сицилийском. Аргументы, приводимые в пользу такой локализации, один абсурднее другого. Например, некоторые из умников утверждают, что царь Менесфей не стал возвращаться после падения Трои в Афины (почему? ведь сменившие его затем на престоле сыновья Тесея находились в то время среди его воинов), но отправился в Италию и основал неподалеку от ее оконечности город Скиллетий. (Еще одна локализация этого чудовища, кроме скалы Скиллея, о которой я писал в одном из прежних писем). На основании этого и других подобных ему не менее абсурдных доводов Скиллу и помещают на италийском берегу Пролива. Излишне говорить, что ничего подобного Харибде, как ее описывает Гомер, на сицилийском берегу я не видел.