Письма к Луцию. Об оружии и эросе
Шрифт:
Я прилег на ее ложе. Она опустилась рядом на пол. Руки мои обвились бережно вокруг ее пояса. Затем — вокруг ее грудей. Груди у нее маленькие — именно такие, как мне нравятся, — и мягкие. Должно быть, мягкие они от многих лет мужских ласк. В ту ночь я не стал ласкать их.
Затем я опустил ладони ей на затылок и долго вбирал в их чаши дивное тепло липового меда.
Так мы дождались рассвета. Уходить мне не хотелось, и я сказал ей об этом. И ей хотелось, чтобы я остался. Однако на рассвете отправлялся корабль в Лепт, а я должен был послать с ним письмо Титу Гереннию [255] .
255
Лепт —
Я ушел.
Это была ночь, когда я снова, более двух месяцев спустя, был рядом с женщиной, в которой я видел женщину так, как вижу женщину, — с восторгом, пусть даже с самым нежным восторгом.
' , , [256] . Я нашел нежданное и понял, что в мучениях моих была надежда.
В следующую ночь, уже в Лилибее, я видел сон. Огромные волны, каждая величиной с гору, волны, которые, если верить мореходам, бывают только в океане за Столбами Геркулеса, шевелились, переливаясь одна в другую, перекатывались передо мной, и отчаяние безысходности было в их великой беспредельности. Затем они вдруг схлынули, вдруг исчезли совсем, и я увидел широкие, словно каким-то исполином со щедрой душой и могучими дланями выложенные камни. Вместо волн передо мной была дорога. Думаю, это была Аппиева дорога.
256
Если не надеяться, не найти нежданного, потому как оно не находимо и не доступно. (Гераклит. Фрагмент 18.)
Сон этот я видел в ночь, когда, согласно уверениям астрологов, снятся правдивые сны. А в следующую ночь, когда, согласно уверениям астрологов, снятся правдивые сны, я боролся в постели с Флавией.
В какое-то мгновение, когда я выпустил ее из моих объятий — наверное, так Пелей выпустил бы на мгновение непрестанно ускользавшую от нее Фетиду-оборотня, — она и произнесла волшебным шепотом-криком: «Боже…». Этот божественный призыв — ее призыв и к богу и ко мне одновременно, призыв, делающий меня богом, — вырвался из ее души и постоянно звучит в моей душе. Был ли это сон? Или это была явь, сбывшаяся не согласно уверениям астрологов, но по воле Судьбы моей?
Это была первая ночь любви наших тел.
Придя в себя, она произнесла с легким, почти совсем детским удивлением, словно стряхивая с себя сон, на присущей ей греческо-латинской смеси:
« futui tecum?» [257]
Чуть позже она сказала, что знала о предстоящей нам постельной борьбе еще со второй нашей встречи. Это признание кольнуло меня: Эвдемония призналась, что знала о том же еще с первой нашей встречи. Я не желал повторений. Тогда я сказал Флавии, но еще более самому себе, поскольку, так или иначе, говорили мы почти только обо мне:
257
«Я все-таки совокупилась с тобой?»
«Я залил ее толстым слоем меда, как спартанцы заливали тела своих покойных царей [258] . Теперь очертания ее очень смутно просматриваются за густой золотистой патокой. Когда-нибудь, когда я исцелюсь совершенно, я извлеку ее оттуда, чтобы внимательно рассмотреть уже в совершенной неподвижности, а пока что осталось только золотое сияние
258
Об этом спартанском обычае см. Ксенофонт. Греческая история. V, 3, 19; Корнелий Непот. Агесилай. VIII, 7; Диодор Сицилийский. XV, 93, 6. О меде как средстве бальзамирования покойников см. также Лукреций. III, 891; Колумелла. XII, 45; Плиний Старший. XXII, 108. Геродот (I, 198; то же Страбон. XVI, 20 (746) сообщает о вавилонском обычае бальзамировании мертвых в меду.
После одного из наших ласканий той ночи, уже выйдя из нее, оторвавшись от нее, я рассматривал Флавию. Глаза ее были закрыты: должно быть, она пребывала во сне — во всяком случае, в забвении. А ноги ее были широко распахнуты, причем совершенно симметрично: она принимала меня в себя этим раскрытием — все мое тело своим телом, распластавшимся наподобие очень древней статуэтки — тех времен, когда ваятели старались выражать только самое сущность и ничего больше. То, что я видел, живо напомнило мне в приморском святилище Венеры у Тавромения — поразительно, до содрогания. Святыни, виденные во время моих кошмарных метаний по острову, оживали, и я становился причастен их ужасающей божественной силе. Но теперь я словно чувствовал свою победу над испугавшей меня тогда силой. Искренние ласки Флавии словно сняли с меня некое заклятие.
Я видел восхитительную слегка закругленную возвышенность между распахнутыми ногами, над Венериной нивой. Я ласкал ее взглядом, который скатывался на другой ее склон, противоположный расселине с восхитительными, еще влажными от моего излияния темными перепонками — на совершенно покатый мягкий склон, который скользил вниз, расширяясь, на ее лоно, на уходящую в нечто бесконечное чудесную гладь. Я видел только этот треугольник с уставшей от восторга и вопрошающей темно-перепончатой расселиной, венчающий ее нежный кратер затаившегося, ласково подрагивающего вулкана, и совершенную бесконечность, состоящую из бесчисленного множества прямых.
В те мгновения она была моя бесконечность и моя идеальная прямая. Я знаю, что этого нет, что этого не существует в природе, что это только совсем малый, ничтожный момент истины, который не может быть даже обманом.
Словно спасительное заклинание, я повторял мысленно:
«Я не люблю тебя».
Однако я мчался, летел за ней в эту бесконечность. Идеальная морская гладь, моря, из которого изъято тепло и которое казалось мне солнечным и согревало меня в Сиракузах.
Морская гладь, сколь бы идеальной она ни была, должна оборваться. Я знал, что идеальной прямой нет, знал, что если отдамся ей в этом ее образе, это окажется беспредельностью. Я знал, что это — идеальная действительность, которую невозможно схватить за изъян.
«Я не люблю тебя».
Я чувствовал с ней самую совершенную бесконечность, в которой невозможно остановиться, которой никогда не будет конца, хотя бы потому, что у нее не было начала. Она была моей вечностью. Поэтому я повторял снова и снова:
«Я не люблю тебя».
У нас не было начала: она стала моим исцелением от безумия, от любовного безумия. У нас не будет конца: я уйду из этой жизни, не простившись с ней, — она останется со мной в потустороннем мире, если только существует потусторонний мир.
Я знал, что в нашем полете над гладью идеального моря я никогда не натолкнусь на некую заморскую страну — на некую Африку моих детских мечтаний. Я не желал обманываться и обманывать ее: нам принадлежала вечность в одном из ее бесчисленных моментов.