Письма к Луцию. Об оружии и эросе
Шрифт:
Я не верю в мою доброту, и все же… [267] . Может быть, за это я люблю ее? И за это тоже?
Она сказала мне о моей доброте через несколько дней после нашей второй ночи, раздумывая о том, правильно ли поступила, отдавшись мне. Я искренне удивился и сказал, что в доброту мою я не верю. Я сказал, что обладаю рядом других прекрасных качеств, которые при определенных обстоятельствах могут восприниматься как доброта. Тем не менее, она настаивала.
А через какой-то час, когда мы снова оказались у нее в доме, у нее вдруг прорезалась враждебность ко мне. Она стала нападать на меня за то,
267
Природа любит скрываться. (Гераклит. Фрагмент 123.)
Она нападала все энергичнее, словно желая вызвать во мне сопротивление. Она договорилась до того, что обвинила меня в совокуплении с деревьями (в переносном смысле, конечно). Возражать я не стал. Я подошел к ней и положил голову ей на колени. Она продолжала свои нападения, однако уже с каким-то сомнением. Я попросил ее положить мне на голову ладони. Она сделала это, но нападений, правда, уже вялых, не прекратила.
Затем она поднялась и повела меня на ложе. Это была наша третья ночь.
Когда Флавия разделась, снова явив столь желанную мне наготу свою, она желала меня до трепетности каждой частицы своего тела, до дрожи в голосе, но сомнение вдруг охватило ее, и она прошептала: «Он ведь так любит меня…». Тело ее раскинулось передо мной, готовое принять меня, готовое отдаться моему порыву и моей нежности и восторженно следовать им. Ее сомнение на мгновение проникло в меня: оно было как легкая горечь фунданского вина, ощутимая только при первом глотке. Я сделал этот первый глоток, после которого приятный жар разлился в груди, вызывая прилив силы. Возникает чувство, будто противник нанес тебе самый сильный удар, на который он только способен, но ты выстоял, и уже знаешь, что выстоишь и впредь. За это я люблю фунданское.
Я вошел в нее, и сомнения наши рассеялись с первым же рывком моего тела. В том нашем ласкании я отдавал ей силу, а она отдавала мне блаженство. Никогда еще ласки наши не исходили такой мягкостью: несмотря на мой порыв, на наш общий порыв, мы словно утешали и успокаивали друг друга. Когда мы исчерпались, она сообщила мне об этом с усталым восторгом. Я смотрел на наши тела, прильнувшие друг к другу: мое было совершенно нагое, ее — прикрыто только на груди легкой туникой, и эта туника, словно выражавшая ее сомнения, ее угрызения совести по отношению к тому, другому, еще больше подчеркивала наготу ее зада, прильнувшего к моим чреслам, распахнувшись восхитительной двойной раковиной, наготу ее округлых бедер, ее стройных ног, еще больше подчеркивала, что тело ее желало меня и только меня, только моего тела, и уже в теле моем — не только тела.
После того, как она сообщила мне, что ее телесная страсть исчерпалась, оба мы погрузились на несколько мгновений в удивительную легкость: мы отдали друг другу наши тела целиком и больше не чувствовали их.
Затем она стала прорицать.
Она
Впрочем, здесь следовало бы добавить «должно быть», ибо я могу только предполагать существование этого чувства: я ведь вскормлен молоком волчицы.
Прорицала ли она мне тогда по особому присущему только ей наитию, в силу своего особого дара мягко и легко ощущать будущее, или же попросту слишком много нежности испытывала она ко мне в те минуты?
Чувством, каким-то особым внутренним ощущением она устремляется прямо к сущности, мгновенно достигая того, к чему я добираюсь только после множества поисков, рассуждений, сомнений, порой весьма мучительных.
Обладает ли она пророческим даром?
В постели я вгонял в нее ясновидение лучше, чем ядовитые испарения Дельфийской расселины или жевание лаврового листа в пифию, и притом не вызывая у нее боговдохновенного умопомрачения, а, наоборот, срывая с глаз ее мутную завесу обыденности.
Она умеет прекрасно чувствовать прошлое и настоящее: нужно только искренне и, по возможности, без прикрас отдать ей себя в словах. А из прошлого и настоящего она прекрасно переходит в будущее. Естественно, только в сущность будущего.
Думаю, пророческий дар она вобрала в себя от сицилийской земли и наделена им, как ни одна сицилийка.
Кстати, помнишь, в Олимпии мы видели замечательную статую Гиблейской богини. Филист подробно пишет о ней, отмечая, что эта пророчица — из всех сицилийских богинь самая сицилийская. Ныне святилище ее, как и сам город Гибла, давно уже пребывает в развалинах. Увы, боги тоже умирают, Луций.
О Гибле напоминает теперь только знаменитый гиблейский мед. Так вот, иногда у меня возникает ощущение, что Гиблейская богиня воплотилась во Флавии: отсюда и ее предвидение будущего и совершенно медовый образ ее.
Много дней спустя (после моих шатаний вдоль южного побережья Сицилии в поисках старинного оружия, но в значительно большей степени в поисках самого себя), я снова встретился с Флавией, и она предложила мне выпить за исполнение всех наших желаний. «Всех?» — спросил я. «Всех!» — ответила она. Она ведь знала, что самое сильное желание мое в тот миг было ласкать ее. Я напомнил ей о тех минутах блаженства после нашего исчерпания. «Таких минут у нас будет очень много», — ответила она.
Я чуть было не захлебнулся каким-то совершенно ликующим напитком. Во рту у меня было пусто, но приятное тепло, снимающее горечь, — то ощущение, которое я сравниваю со вкусом фунданского вина, — снова нахлынуло на меня. Голос мой отяжелел: словно опьянев, я с трудом подыскивал слова.
Я напомнил ей, как она разделась передо мной в последний раз, как явила мне свою наготу, а вместе с ней и свое сомнение: «Он ведь так любит меня…»
«Да, так было», — подтвердила Флавия, ничуть не смутившись.
Кровь бросилась мне в голову, теплота, снимающая горечь, клокотала под черепом. Голос мой стал еще тяжелее, глуше. Я задыхался.
«Не знаю, нужно ли говорить это тебе… И сейчас еще я боюсь сказать то, чего говорить, пожалуй, не следует…»
Я поднял на нее взгляд. Глаза ее были совсем ясно-голубыми. Она слушала очень внимательно и казалась совершенно спокойной.