Письма к Малькольму
Шрифт:
Одна из самых замечательных литургий в моей жизни была в небольшой металлической палатке. А как трогателен иногда просторечный выговор хора! Если нельзя достать потир и вместо него взяли жестяную кружку, меня это не покоробит. (Интересно, какая посуда была на Тайной Вечере?)
Ты спрашиваешь, почему я никогда ничего не писал о Причастии. Просто потому, что я не силен в богословии. Мне нечего предложить. Скрывать светильник под сосудом — явно не мой грех, скорее уж я склонен болтать не вовремя. Но тут даже я бы помолчал. Беда в том, что люди из молчания делают выводы. Недавно кто — то написал, что я, видимо, «скорее допускаю, чем приветствую таинства».
Я бы не хотел, чтобы и вы с Бетти так думали. Но как только я пытаюсь объясниться, я вижу другую причину для молчания. Я не знаю, как передать неприятное впечатление от некоторых доктрин, мое неумение сделать их духовным хлебом так, чтобы
Некоторые люди обсуждают разные теории на этот счет, словно все их понимают и хотят только определить лучшую. От меня этот свет удержан. Я не знаю и не могу представить, как поняли ученики Христа, когда Он протянул им хлеб и вино, сказав, что они — Его тело и кровь. Ведь Его тело еще не было предано, кровь не была пролита. В пределах своего человеческого понимания я не могу найти связи между поеданием человека (Господь имел плоть именно как Человек) и вхождением с ним в духовное единство, общность, koinwnia. «Субстанцию» (в аристотелевском смысле), лишенную своих акциденций и наделенную акциденциями другой субстанции, я не могу представить [53] . Видишь что — то похожее на изысканный пластилин. С другой стороны, не лучше у меня обстоит дело и с теми, кто считает хлеб и вино обычными, лишь символически напоминающими о смерти Христовой. Из существующих в природе вещей они — очень странный символ этого. Опять — таки, глупо думать, что они столь произвольны, сколь кажутся мне. Я убежден, что они выбраны не случайно, что была особая причина; но мне она не известна. Если же считать, что Евхаристия — только воспоминание, получится, что ее ценность главным образом психологическая и зависит от восприимчивости причастника. В конце концов, о смерти Христовой мне не меньше, если не больше, могут напомнить сотни других вещей! Почему именно хлеб и вино весь христианский мир (и мое собственное сердце) считает единственно подходящими?
53
Акциденция (лат. accidens — случайность) — временное и несущественное свойство вещи, в отличие от существенного, субстанциального. Этот широко распространенный в схоластике термин восходит к философии Аристотеля. Льюис имеет в виду то, как определял св. Фома Аквинский (1225/1226–1274) католическое учение о пресуществлении, согласно которому евхаристические хлеб и вино становятся Телом и Кровью Христовыми, сохраняя лишь «акциденции» (то есть вид) хлеба и вина. См. Фома Аквинский «Сумма теологии», часть III, вопрос 75.
Что бы ни думали другие, для меня то, что связывает воедино и наполняет все объекты, слова и действия в этом ритуале, неведомо и невообразимо. Я никому не говорю: «Твое объяснение неверно». Я говорю: «Твое объяснение оставляет для меня эту тайну тайной». Однако мне нетрудно верить, что завеса между мирами больше нигде так не плотна для разума (конечно, моего разума) и нигде так не тонка и не проницаема для действия Божьего. Здесь рука, протянутая из сокрытой страны, касается не только моей души, но и моего тела. Здесь педант, преподаватель и современный человек во мне не имеют превосходства над дикарем или ребенком. Здесь сильное лекарство и сильное волшебство. Favete linguis [54] .
54
Благоговейте молча (лат.); пер. Н. Гинцбурга. Гораций «Оды» III.1.1.
Говоря о «волшебстве», я имею в виду не жалкие и убогие приемы, с помощью которых глупцы пытаются (а шарлатаны утверждают, что пытаются успешно) обрести власть над природой. Здесь скорее как в сказках: «Вот волшебный цветок. Возьми его — и перед тобой сами собой отворятся семь врат». Или: «Вот волшебная пещера. Кто в нее войдет, снова станет молодым». В этом смысле я бы определил волшебство как «объективную силу, не поддающуюся дальнейшему анализу».
В этом смысле волшебство всегда вызовет отклик нормального воображения, потому что оно в принципе «близко к природе». Смешай эти два порошка — будет взрыв. Съешь щепотку этого — и умрешь. Конечно, от элемента «волшебства» в подобных
Для меня ценность волшебства в христианстве состоит вот в чем: оно постоянно свидетельствует, что Небесное Царство не меньше (а может, и больше), чем природный мир. Это область объективных фактов, реальных и определенных фактов, которые нельзя придумать a priori и нельзя свести к максимам, идеалам, ценностям. Невозможно вообразить более «заданного» или, если хотите, более «волшебного» факта, чем существование Бога как causa sui [55] .
55
Своей собственной причины (лат.).
Просвещенные люди хотят заменить этот волшебный элемент на тот, который они считают духовным. Но если понимать духовный элемент как противоположный «волшебному», он получится просто психологическим или этическим. Ничто из этого само по себе не религия. Я не собираюсь устанавливать правила о том, какую долю должно иметь волшебное в религиозной жизни. Пусть каждый решает сам за себя. Главное, чтобы волшебное было. Иначе останется только мораль, или только культура, или только философия.
Некоторые богословские труды начинают походить на опилки, когда их авторы обсуждают, насколько те или иные положения в русле современной мысли, или полезны для решения социальных проблем, или «имеют перед собой будущее», прямо не задаваясь при этом вопросом, насколько они соответствуют действительности. Словно мы пытаемся не учиться, а создавать! Разве нам больше не с Кем считаться?
Надеюсь, я не оскорбляю Бога, размышляя так о Причастии. В конце концов, нам сказано: «Приимите, ядите», а не «Приимите, поймите». Особенно же я надеюсь, что мне не надо терзаться вопросом, что такое облатка и глоток вина. Мне было бы очень неприятно. Ведь тогда мне пришлось бы вырвать это из священного контекста и рассматривать как один из объектов, как часть природы. Когда мы пытаемся рассмотреть горящий уголь, вынув его из огня, он гаснет. Конечно, я говорю только за себя. Это не богословие, а автобиография.
XX
Должен отвлечься, чтобы поделиться с тобой хорошей новостью. На прошлой неделе, во время молитвы, я неожиданно обнаружил, что простил человека, которого безуспешно пытался простить тридцать лет. Пытался и молился, чтобы простить. Когда это наконец произошло — неожиданно, словно выключили радио у соседа, — первой мыслью было: «Как легко! Почему же у меня раньше не получалось?» Многие вещи начинают идти легко с того момента, как их вообще начинаешь делать, до этого они вообще не выходят. Как с плаванием: неделями никакие усилия не помогают удержаться на воде, но потом наступают день, час и минута, когда утонуть почти невозможно. Еще я подумал, что простить (жестокость того человека) и быть прощенным (за обиду) — одно и то же. Слова «прощайте, и прощены будете» звучат как сделка. Возможно, они гораздо больше. Возможно, по небесным меркам, то есть для чистого разума, это тавтология: прощать и быть прощенным — два названия одного и того же. Важно, что разрешен разлад, и сделал это великий Разрешитель. Наконец (возможно, это замечательнее всего) мне по — новому открылся смысл притчи о судье неправедном. Ни одна дурная привычка не укореняется так глубоко, чтобы от нее нельзя было избавиться долгой (может казаться и напрасной) молитвой, хотя бы в глубокой старости.
Интересно, узнают ли давно умершие люди, что мы их, наконец, после многих безуспешных попыток, простили? Хотелось бы, чтобы узнавали. К чему прощение данное, но не принятое? Это подводит меня к твоему вопросу.
Разумеется, я молюсь об умерших. Это получается настолько естественно, настолько само собой, что лишь очень веский теологический аргумент меня от этого удержит. Не знаю, что станется с остальными моими молитвами, если мне запретят молиться об умерших. В нашем возрасте большинство самых дорогих для нас людей умерли. Какая связь с Богом может у меня быть, если Ему нельзя говорить о тех, кого я больше всего люблю?