Письма к Малькольму
Шрифт:
А ведь это работает. Кажется, ты и сам не догадываешься, насколько хорошо работает. Мягкая подушка мха, прохлада, пение птиц и танец солнечных лучей, конечно, не такие большие дары, как «благодать и упование на славу». Но они очевидны, в них видение заменяет веру. Они — не надежда на славу, а явление славы.
Ты не говорил ни о «природе», ни о «красоте природы». Таких абстракций здесь нет. Я постигал гораздо более тайное учение: удовольствия — это лучи славы, которая действует на наши ощущения. Когда славу Божью воспринимает воля, мы зовем ее благом, когда ее воспринимает понимание — истиной, когда ее воспринимают чувства и настроение — удовольствием.
Но разве не бывает плохих и запретных удовольствий?
С того нашего разговора я пытаюсь сделать каждое удовольствие источником хвалы. И не только тем, что благодарю за него. Благодарить, конечно, надо, но сейчас я говорю не о том. Как бы мне это объяснить?
Мы не можем (по крайней мере, я не могу) воспринимать птичье пение просто как звук. Вместе с пением приходит сообщение («вот птица»). Точно так же, читая книгу, я не могу воспринимать знакомые слова только как геометрические фигуры: чтение происходит автоматически. Когда шумит ветер, я слышу не просто шум, я слышу «ветер». Одно от другого не отделишь. Так должно быть и с удовольствиями. Надо одновременно пережить удовольствие и уви деть его божественный источник. Небесный плод тотчас напоминает о саде, где созрел; аромат — о благоуханном крае. Мы получили весть, нас коснулась Божья десница. Благодарность и хвала не что — то отдельное или «последующее». Ощутить удовольствие как небольшую теофанию — уже хвала.
Благодарность восклицает: «Сколь милостив Господь!» Преклонение говорит: «Если так ярок Его мгновенный отблеск, каков же Он сам!» Мысль взбирается по солнечному лучу к солнцу.
Будь я всегда тем, кем хочу, ни одно удовольствие не казалось бы мне обычным и банальным — ни утренний ветер, ни мягкие тапочки, в которые влезаешь вечером.
У меня не всегда это получается. Во — первых, мешает невнимание; во — вторых, неправильное внимание. При желании можно услышать шум вместо ветра. Еще проще сосредоточиться на удовольствии как простом ощущении, субъективировать его, не заметив божественного аромата вокруг; в — третьих, жадность. Вместо «и это Ты» может вырваться роковое «ещё». Опасна и гордыня, тщеславная мысль, что не каждый найдет Бога в ломтике хлеба или масла, а это жемчужное, перламутровое, серебряное небо многие сочтут просто серым.
Заметь, я не различаю чувственные и эстетические удовольствия. С какой бы стати? Это и не нужно, и почти невозможно.
Если это гедонизм, то и трудная наука. Но потрудиться стоит: яркое пятно станет ярче и не будет таким расплывчатым.
Уильям Лоу говорит, что люди «забавляются», когда просят о терпении в голоде и гонениях, а сами ворчат на скверную погоду и мелкие неудобства. Прежде чем бегать, нужно выучиться ходить. Так и здесь. Нам (или мне) не возблагодарить Бога за крупные дары, если раньше не привыкнуть благодарить Его в мелочах. В лучшем случае вера и разум подскажут, что нужно Его восхвалить. Но ведь мы Его еще не нашли, «не вкусили и не увидели». Любой солнечный зайчик в лесу расскажет о солнце то, чего не найдешь ни в одном учебнике по астрономии. Эти чистые и непосредственные радости — «блики Божественного света» в лесу нашей жизни.
Конечно, нам хочется и книг. Хочется еще многого помимо этой «благодарности за мелочи», которую я проповедую. Заведи я о ней речь на людях, мне пришлось бы не вернуть тебе твой же урок (хотя узнаешь ли ты его?), а обложить его льдом, обнести колючей проволокой и развесить повсюду предупреждения.
Не думай, что я забыл про обычное смирение — большее преклонение перед Богом, чем
Вот! Опять я за свое. Я знаю, что для тебя мои образы вроде игры и танца в разговоре о высоких вещах. Раньше ты меня за это обвинял в богохульстве. Вспомни тот вечер в Эдинбурге, когда мы чуть не подрались. Сейчас ты более рассудительно называешь это не богохульством, а «бессердечием», жестокой насмешкой над мучениками и рабами. Ты считаешь, что я фривольно говорю о мировой истории, которая так серьезна для актеров. Особенно же нелепо и неприлично, когда об этом говорю я, который никогда не играл, да и танцует, как сороконожка с деревянными ногами.
Я не думаю, что небесная жизнь похожа на игру или танец фривольностью. Но пока мы в «долине слез», среди трудов, тягот и несбывшихся надежд, некоторых качеств, которые соответствуют небесному состоянию, можно достичь лишь в занятиях, которые здесь и теперь для нас фривольны. Жизнь блаженных — завершение, где безграничная свобода добровольно примиряется с порядком, самым гибким, сложным и замечательным порядком. Найдешь ли ты подобие этому в наших «серьезных» делах, в нашей естественной или (нынешней) духовной жизни? В ненадежных и разбитых горем чувствах или на пути, который всегда отчасти крестный? Нет, Малькольм. Лишь в «досуге», в минутах дозволенного веселья найдешь ты сходство. Танцы и игра — фривольность и пустяки здесь, ибо их естественное место не «здесь». Здесь они лишь минутный отдых от жизни, которую надо прожить. Но в этом мире все вверх ногами. То, что здесь, продлись оно дольше, станет праздностью, — подобие тому, что в лучшем крае есть Завершение завершений. На небе радость — самое серьезное дело.
XVIII
Каюсь. Когда писал прошлое письмо, совсем забыл про mala mentis gaudia — порочные радости ума. Скажем, радость от обиды. Какое разочарование однажды — в разоблачительный миг — узнать, что другого человека не за что винить. Пока обида не прошла, ты все вспоминаешь о ней, холишь и лелеешь, как похоть. Но, по — моему, это не опровергает мое мнение об обычных радостях. Как сказал Платон, порочные удовольствия — «смешанные». Он привел такое сравнение: когда кожа зудит, ее хочется почесать. Терпеть очень трудно, а если поддашься, подобие удовольствия принесет на миг обманчивое облегчение. Но и зуд никому не нужен, и чесаться приятно не само по себе. Так и обида приятна лишь как средство от унижения. Есть, однако, вещи, которые приятны именно сами по себе. Думаю, о них я написал правильно.
Упоминание о порочных радостях — лакомствах ада — очень естественно увлекло тебя от разговора о хвале к разговору о покаянии. Я последую за тобой, ибо ты сказал нечто такое, с чем я не согласен.
Разумеется, я признаю, что покаянные молитвы — «акты» покаяния — имеют разные уровни. На самом низком уровне, который ты зовешь языческим, стоит попытка умиротворить предполагаемый гнев: «Прости, я больше не буду». Высшим уровнем ты считаешь попытку восстановить те хрупкие и бесценные личные отношения, которые проступок разрушил. Прощение в «грубом» смысле, избавление от наказания, здесь если и есть, то как знак, печать или даже побочный эффект примирения. Возможно, ты и прав. Говорю «возможно», ибо мало могу сказать о высшем уровне чего бы то ни было, включая покаяние. Если потолок и существует, до него мне далеко.