Письма к Милене
Шрифт:
А в остальном я очень даже за этот шкаф, только то платье не надевай. Ведь совсем его износишь, а что я тогда буду делать?
Странно, могила. Ведь я искал как раз (vlastne) на том месте, но лишь робко, зато очень уверенно делал все большие и в конце концов огромные круги, а в результате остановил выбор на совершенно не той часовне.
Стало быть, ты уезжаешь и визы у тебя тоже нет. И уверенность, что при необходимости ты сразу приедешь, таким образом утрачена. А ты еще хочешь, чтобы я спал. А врач? Где он? Его по-прежнему нет?
Специальных марок в честь конгресса не было, я тоже думал, что такие были. К моему разочарованию, мне нынче принесли «конгрессные марки», оказалось – самые обыкновенные, только со штемпелем конгресса; но из-за этого штемпеля они наверняка все равно довольно ценные, хотя мальчик-то этого не поймет. Буду всякий раз вкладывать в конверт по одной марке, во-первых, из-за их ценности, а во-вторых, чтобы каждый день получать благодарность.
Вот видишь,
Ты еще. не читала шкафу эти глупые шутки? Я просто без памяти люблю почти все, что стоит в твоей комнате.
А врач?
Ты часто видишь филателиста? Вопрос вовсе не коварный, хотя и кажется таким. Когда плохо спишь, задаешь вопросы и сам не знаешь о чем. Хочется спрашивать вечно, ведь не спать и значит спрашивать; если б был ответ, был бы и сон.
А это заявление о невменяемости вообще-то штука скверная. Паспорт-то ты все-таки получила?
Вторник
Пришло письмо, помеченное пятницей; если в четверг ты не писала, то все хорошо; лишь бы ни одно не пропало.
Все, что ты пишешь обо мне, ужасно умно, мне нечего добавить, пусть все так и остается. Только одно, о чем ты тоже написала, я хочу высказать еще откровеннее: несчастье мое в том, что я всех людей – а уж самых дорогих для меня прежде всего – считаю хорошими, и умом и сердцем так считаю (только что входил человек и перепугался – на моем лице, обращенном в пустоту, выразилось это убеждение), – вот только тело мое как-то не может поверить, что они, когда надо, действительно будут хорошими, оно съеживается от страха и, вместо того чтобы выждать проверку (которая в этом смысле поистине спасла бы мир), медленно заползает на стену.
Снова начал рвать письма – вчера вечером одно порвал. Ты очень несчастна – и это из-за меня (есть, наверное, и другие причины – одно влияет на другое) – можешь говорить об этом все откровеннее. Сразу, правда, не получится, я понимаю.
Вчера был у врача. Вопреки моим ожиданиям, ни он, ни весы не находят, что мое состояние улучшилось, – правда, и не ухудшилось. Но уехать куда-нибудь мне надо, так он считает. После Южной Швейцарии (когда я его просветил и он сразу понял, что это невозможно) он, не раздумывая, назвал (без всякой моей подсказки) два санатория в Нижней Австрии – говорит, это самые лучшие: санаторий «Гримменштайн» (доктора Франкфуртера) и санаторий «Венский лес», кстати, он сейчас не знает почтового адреса ни того ни другого. Может быть, ты при случае могла бы это выяснить – в аптеке, у какого-нибудь врача, в почтовом или телеграфном справочнике? Это не срочно. Но я не уверен, что поеду туда. Это исключительно легочные санатории, дома, день и ночь сотрясаемые кашлем и лихорадкой, – там надо есть мясо, там бывшие палачи выкручивают тебе руки, если ты сопротивляешься уколам, а врачи-евреи, поглаживая бороды, спокойно на это смотрят, равно суровые и к христианину и к жиду.
В одном из последних писем ты как будто бы написала (я не решаюсь доставать из стола эти письма, может быть, я при беглом чтении чего-то и недопонял, скорее всего так оно и есть), что близок конец. Насколько тут выразилось минутное отчаяние, а насколько – постоянная истина?
Еще раз перечитал твое письмо и беру «ужасно» назад, там кое-чего не хватает, а кое-чего в избытке, значит, это попросту «умно». Людям вообще очень трудно играть в жмурки с призраками.
Ты встречалась с Бляем. [100] Что он поделывает? Охотно верю, что все было глупо и что противоречия все равно остались. Есть в этом нечто замечательное, только вот находится оно милях в 50 000 и приехать отказывается, а когда принимаются звонить все зальцбургские колокола, оно из осторожности отдаляется еще на несколько тысяч миль.
Среда
Ты знаешь историю бегства Казановы из венецианской тюрьмы? Знаешь, конечно. Там мимоходом описывается самый ужасный вид заключения – в подземелье, в кромешном мраке, в сырости, на уровне лагун, человек скорчился на узкой доске, вода доходит почти до ступней, а с приливом и в самом деле поднимается выше колен; но самое ужасное – это осатанелые водяные крысы, их писк ночью, скрежет, грызня (кажется, ему приходилось сражаться с ними за корку хлеба), и страшнее всего – то, что они все время ждут, когда человек обессилеет и свалится с доски. Знаешь, вот с таким же ощущением я читал твое письмо. Все так ужасно, непостижимо, а главное – так близко и так далеко, как собственное прошлое. И вот сидишь, скорчившись, наверху, осанке это не на пользу, ноги сводит' судорогой, и ты трясешься от страха, а у тебя и дела-то всего, что смотреть на огромных черных крыс, а они тебя слепят в ночной тьме, и в конце концов ты уже не соображаешь, сидишь ли ты еще наверху или уже
100
Франц Бляй (1871–1942) – австрийский писатель, сатирик и мемуарист.
101
1 [Слева на полях: ] На этих письмах «несмотря ни на что» было в самом деле необходимо; и разве эти слова вправду не хороши? На «несмотря» как бы спотыкаешься, тут еще присутствует «мир», а на «ни на что» падаешь в бездну, и там нет уже ничего.
А о враче уже и вообще речи нет? Ты же клятвенно заверяла, что пойдешь к врачу, а слово свое ты всегда держала. Раз не видишь больше крови, то и не идешь? Я не хочу говорить о себе, ты несравненно меня здоровее, я всегда буду только господином, которому надо поднести чемодан (что само по себе еще не указывает на место в табели о рангах, ибо тут сначала идет господин, подзывающий носильщика, потом сам носильщик, а потом уже господин, просящий поднести ему чемодан, потому что иначе он рухнет; когда я недавно – недавно! – шел с вокзала домой, служитель, несший мой чемодан, вдруг по собственному почину – я, кажется, и слова на эту тему не сказал, – принялся меня утешать: я, мол, наверняка зато разбираюсь в вещах, которые ему недоступны, а таскать чемоданы – вот это его дело, он к этому привычный и т. д.; лишь тогда мне пришли в голову мысли, на которые его речь была ответом – надо сказать, далеко не убедительным, – но внятно я их не высказывал), – так вот, я себя тут вовсе с тобой не сравниваю, но поневоле приходится думать и о своем состоянии, а чем больше думаешь, тем больше тревожишься, и ты должна пойти к врачу. Это было года три назад, никогда я не жаловался на легкие, никогда не уставал, ходить мог без конца и до пределов своих сил никогда при этом не доходил (чего не скажешь о моих мыслях – тут я на пределы натыкался постоянно), и вдруг где-то в августе – во всяком случае, была жара, прекрасная погода, и все было в порядке, кроме моей головы, – я на занятиях плаванием откашлялся и выплюнул что-то алое. Это было странно и даже интересно, правда? Я на секунду вперился в это пятно и тут же о нем позабыл. А потом это стало случаться все чаще, и вообще, стоило мне захотеть сплюнуть, как появлялось алое пятно – словно по заказу. Уже стало даже не интересно, а скучно, и я снова об этом позабыл. Пойди я тогда сразу к врачу – что ж, возможно, все осталось бы точно в таком же положении, как и без врача, но тогда никто не знал о том, что у меня идет кровь, и никто не тревожился. А теперь кто-то тревожится, так что, пожалуйста, сходи к врачу.
Странно, что твой муж собирается написать мне то-то и то-то. Может, еще и побить меня, и задушить? Право, я этого не понимаю. Я тебе, разумеется, всецело верю, но для меня настолько невозможно себе это представить, что я совершенно ничего при этом не чувствую, как будто ты была сейчас со мной и вдруг сказала: «Вот в эту минуту я нахожусь в Вене, там страшный скандал и все такое». И мы бы оба посмотрели из окна в сторону Вены, и, разумеется, это ни в малейшей степени нас бы не задело. Но вот еще что: говоря о будущем, не забываешь ли ты иногда, что я еврей – jasne, nezapletene? [102] О, еврейство – опасная штука, даже и у ног твоих.
102
Этот простой и ясный факт (чеш.).
Среда
То, что ты пишешь по поводу моей поездки (сеkas, az to Tobe bude nutne [103] ), я лучше пропущу, во-первых, это уже устарело, во-вторых, причиняет боль, впрочем, здесь и оправдание, почему вечерние субботние и утренние воскресные письма были полны такого отчаяния. И в-третьих, мы ведь, возможно, уже в субботу увидимся. (Первую из трех телеграмм ты утром в понедельник, похоже, еще не получила, надеюсь, третья придет вовремя.)
Отчаяние по поводу письма отца я понимаю лишь постольку, поскольку всякое новое подтверждение таких долгих, страшно мучительных отношений снова приводит тебя в отчаяние. Ведь нового из этого письма не вычитаешь. Даже я, который не читал письма отца, не могу вычитать из него ничего нового. Оно сердечное и тираническое и убеждено, что должно быть тираническим, чтобы удовлетворить сердцу. Подпись в самом деле мало что значит, она лишь представляет тирана, ведь сверху написано «lito» и «strasne smutne», [104] этим все упраздняется.
103
Ждешь, пока это тебе понадобится (чеш.).
104
«Жаль» и «ужасно печально» (чеш.).