Письма о русской поэзии
Шрифт:
Широко применяются в ювелирном деле и синтетические камни. Они обладают двумя основными качествами драгоценных камней – красотой и долговечностью, но, разумеется, лишены третьего – редкой встречаемости в природе, потому относительно дешевы. К началу третьего тысячелетия человек научился искусственно выращивать почти все кристаллические аналоги драгоценных камней, которые почему-то иногда считают подделками. Это не так. Они рукотворны, но не фальшивы, скорее, они чересчур идеальны – даже более совершенны, чем их природные собратья.
Определение ювелирных камней осложнено сейчас одним обстоятельством – все чаще применяется их облагораживание. Для улучшения природной окраски камень облучают, подвергают термической или химической обработке. Он делается красивее, но цена его резко падает (если удается установить вмешательство человека). Еще одно парадоксальное противостояние природного и механического. Что с изъяном – то дороже.
Драгоценные камни должны
Изменяются исторические и социальные обстоятельства, но психологические отношения человека с камнем остаются неизменными. (Возможно оттого, что основной потребитель – прекрасная половина человечества?) Вот отрывок из стошестидесятилетнего «Вальса» Владимира Бенедиктова:
Все блестит: цветы, кенкеты,И алмаз, и бирюза,Ленты, звезды, эполеты,Серьги, перстни и браслеты,Кудри, фразы и глаза. [208]208
В. Г. Бенедиктов. Стихотворения. Л., 1983. С. 213.
Вряд ли кто знает, что такое «кенкеты» (масляные лампы), след простыл «лент, звезд и эполетов» (как бы их не жаждал кое-кто восстановить), скоро раритетным станет сам вальс, зато набор украшений со времен фараонов – нисколько не изменился.
Культурное бытование драгоценных камней очень зависит от состояния экономики и новых технологий. Камень подвержен влияниям моды и суеверий, рекламы и рынка. Но у молчаливого сообщества драгоценных камней есть свои способы воздействия на человека, своя непреходящая магия, свои тайны и воспоминания. И своя красота. О которой вдохновенно поведал англичанин с будничной фамилией – Смит, Герберт Смит.
ОТПРАВЛЕНИЕ V
Смешанный состав
А ВМЕСТО СЕРДЦА ПЛАМЕННОЕ MOT
Ксане Кумпан
Мне нужды нет, что я на балах не бываю
И говорить бон-мо на счет других не знаю;
Бомонда правила не чту я за закон,
И лишь по имени известен мне бостон. (…)
Свободой, тишиной, спокойствием дышу.
Пусть Глупомотов всем именье расточает
И рослых дураков в гусары наряжает;
Какая нужда мне, что он развратный мот!
Безмозглов пусть спесив. Но что он? Глупый скот…
Кто меня звал? – Молчание. – Я должен
того, кто меня звал, создать, то есть назвать.
Таково поэтово «отозваться».
Non si est dare primum motum esse…
Нет никакой новизны в том, что поэты пишут словами о словах. Эта метаязыковая обращенность слова на себя – общее место для филологической мысли.
Но всегда ли мы слышим это?
По признанию Маяковского, он – «бесценных слов мот и транжир» (I, 56). В ситуации крайней экономии всех средств выражения поэзия рачительна и в то же время расточительна – хотя бы потому, что всеми силами избегает моногамии слов и вещей и сухих желобов прямых номинаций. Поэтому поэтическое слово всегда онтологически избыточно и лишь в этом качестве творцу своему союзно. Но как бесценный дар небес поэзия в извечной трате себя лишь приумножает свое блаженное наследство. И чем больше трата – тем изряднее прибыток. Слово – билет на двоих. И если поэт должен создать (из молчания, в котором он, по мысли Маяковского, бьется как рыба об лед) того, кто его окликнет и позовет, то поэт ретиво и неотступно вынужден говорить за двоих и, стало быть, соприсутствуя этому отзывающемуся другому, преизбыточествовать. В символическом делопроизводстве своем каждый стих, темное – уясняющий, явное – скрывающий, есть речение Сивиллы, то есть всегда бесконечно большее, чем сказал язык. Как и Бог, поэт творит мир, но Бог давал вещам имена, а его рекреативный и верный ученик их отбирает, погружая мир в купель молчания, или дает вещам другие имена, обрекая все вокруг на беспардонное перетасовывание (не богоборческое ли?). «О, окружи себя мраком, поэт, окружися молчаньем…» (А. К. Толстой).
Но что стоит за этой странной цветаевской фразой: «Кто меня звал? – Молчание. – Я должен того, кто меня звал, создать, то есть назвать. Таково поэтово «отозваться»»? Странность во всем: молчание – это не «что», а «кто»; о себе она говорит в мужском роде; от имени «Я» в конце концов изъясняется в каком-то третьем лице; а язык силится ухватить не-языковым ухватом, почитая за закон единственно молчание и т. д. Цветаева особо помечает место, откуда есть пойдет все остальное – «Я». Но едва обозначив это место, она сразу же скармливает сладкий тук этого центромирового «Я» ненасытному чреву бытия. Самодостаточность и несомненная весомость моего присутствия в мире поколеблены голосом со стороны. Более того, этот голос – со стороны молчания, одергивающего и прошибающего меня какой-то чуткой одержимостью слуха. Никто не слышит, а я слышу, потому что, во-первых, все остальные – не поэты, и их чувства навеки погашены известью равнодушной привычки и всеотупляющей лени, а во-вторых – этот оглушительный зов молчания бьет, как из пушки, именно меня и обращен непосредственно ко мне. Но почему молчания, если это, конечно, не дорогой отрез задаром отхваченного парадокса? Цветаева записывает в своей «Записной книжке» в 1933 году: «Silence: absence dans la pr'esence. La pr'esence physique ne dit rien, ne me donne rien, m’^ote tout, – toutes les certitudes et tous – les dons de l’absence (totale) [Молчание: отсутствие в присутствии. Физическое присутствие мне ничего не говорит, мне ничего не дает, все у меня отнимает, – все уверенности и все дары отсутствия (полного) (франц.)]. [209]
209
Марина Цветаева. Неизданное. Записные книжки: т. II: 1919–1939. М., 2001. С. 368.
Молчание – не глухота, а инкогнито слова. В точке сдетониро-вавшей тишины – нечеловеческое, даже если говорит человек, – его устами проговаривается нечто неизмеримо большее, чем он сам. Здесь, спешившись и приняв неравный бой, умирают все звуки мира, чтобы отдать свой голос самому явлению. Исподлобья молчания глядит феномен. Различая вещь в ряду других вещей, поэт шельмует ее бессрочностью одиночного заточения, чтобы потом, немилосердно наступив ей на хвост, услыхать оригинальное соло. Цветаева пишет: «Ответ не на удар, а на колебание воздуха – вещи еще не двинувшейся. Ответ на до-удар. И не ответ, а до-ответ. Всегда на явление, никогда на вопрос. Само явление и есть вопрос. Вещь поэта самоударяет – собой, самовопрошает – собой» (I, 397). В молчании как точке равноденствия сходятся и уравновешиваются все тяжести мира, стираются все времена и рушатся все иерархии. Как на картинах прустовского Эльстира, где полностью стирается грань между землей и небом. Выражает себя сама вещь – вне утилитарных целей, культурных расценок и номенклатурных определений. Как снятая стружка, опадают все свойства. Феноменологически это нулевая точка, дырка, проеденная эсхатологической молью на ветхих одеждах бытия. В месте молчания уравнены мир человеческий и мир вещный (всегда – стихии, а не лица!). Поэтому правом голоса обладает и человек, и вещь, а поэт обязан услышать этот голос и записать.
Цветаева реализует свое поэтическое призвание, разворачивая его по структуре и острым краям самого слова «призвание», которое по форме подобно французскому vocation (восходящему к латинскому vocare). Призвание есть зов, окликнутость высшей силой, а выполнение этого призвания – ответ на этот зов, отозванность. Поэт призван, завербован безмолвным началом бытия. Он зван и избран своим уделом, доведен до кондиции, полагая и урезонивая то, что в свою очередь кладется в качестве условий выполнения его предназначения. Сам создает то, что потом сильнейшей отдачей создает его, призывая к священной жертве и служению музам. Это как если бы прародительница Ева должна была сначала создать Адама, который потом смог бы породить ее из своего ребра. То есть ты как поэт получаешь в дар и постоянное и плодотворное общение то, что извлек из себя и сам создал! Как говорил Мамардашвили: мы познаем не сделанное, а сделанным. Таким сделанным является голос со стороны – орган событий самопознания и лоно производящей жизни. И это является как наваждение, вселяется в тебя, исполняется тобой. Открывается то, что через тебя хочет быть.