Письма с мельницы
Шрифт:
Нотариус Арнотон, надев на нос большие очки в стальной оправе, листает молитвенник,— надо же, черт возьми, поймать, где мы сейчас! Но в душе все эти добрые люди, предвкушая рождественский ужин, довольны, что аббат служит, как на почтовых. И когда о. Балагер с сияющим лицом поворачивается к пастве и возглашает: lie, missa est,— вся церковь в один голос отвечает: Dea gratias — так радостно, с таким воодушевлением, что, право, можно подумать, будто все уже за столом и подымают первый заздравный кубок.
Пять минут спустя сеньоры, в их числе капеллан, уже сидели за столом в большом зале. В замке, освещенном сверху донизу, стоял гул от песен, криков, смеха и суетни. Его преподобие о. Балагер, воткнув вилку в крылышко рябчика,
— Прочь с глаз моих, недостойный христианин! — сказал ему всевышний судия, владыка всех людей.— Грех твой так тяжек, что всей твоей добродетельной жизнью его не искупить!.. А, ты украл у меня одну ночную службу?.. Ну, так ты заплатишь мне за нее тремя сотнями литургий и в рай войдешь, только когда отслужишь в той же церкви три сотни рождественских литургий в присутствии всех, кто согрешил вместе с тобой и по твоей вине…
…Вот вам достоверное предание об о. Балагере, как его рассказывают в стране оливковых деревьев. Замка Тренкелаж больше не существует, но церковь все еще стоит на самой вершине горы Ванту среди зеленой дубовой рощицы. Ветер хлопает незапертой дверью, ступени поросли травой, птицы вьют гнезда в углах алтаря и в амбразурах высоких окон, в которых давно повыбиты цветные стекла. Однако ходят слухи, что каждый год под рождество среди развалин блуждает призрачный огонек, и крестьяне, стекаясь на ночную службу и на рождественский ужин, каждый раз видят, что в этом остове церкви горят под открытым небом невидимые свечи, даже при снеге и на ветру. Смейтесь сколько душе угодно, но один местный винодел по имени Гарриг, вне всякого сомнения, потомок Гарригу, уверял меня, будто раз, в сочельник, хватив немножко лишнего, он заблудился в горах неподалеку от Тренкелажа, и вот что он увидел: до одиннадцати — ничего. Тихо, темно, ни души. Вдруг в полночь на колокольне зазвонил колокол, зазвонил слабо-слабо, словно за десять миль оттуда. Вскоре на дороге, ведущей в гору, Гарриг заметил мерцающие огоньки, смутные тени. На церковной паперти послышался шорох шагов, перешептывания:
— Добрый вечер, господин Арнотон!
— Добрый вечер, дети мои!..
Когда все вошли, мой винодел (парень не из трусливых) тихонько подошел и заглянул в поломанную дверь — необычайное зрелище представилось ему. Весь народ, что прошел в церковь, разместился вокруг клироса в развалившемся храме, словно там по-прежнему стояли скамьи. Прекрасные дамы в парчовых платьях, в кружевных уборах на голове, сеньоры, разряженные в пух и прах, крестьяне в ярких куртках, какие носили наши деды, но все молящиеся — старые, поблеклые, покрытые пылью, изможденные… Время от времени ночные птицы, хозяева церкви, разбуженные светом, вились вокруг свечей, смутно, как сквозь флер, горевших ровным пламенем. Особенно позабавил Гаррига один человек в больших стальных очках: он беспрестанно потрясал высоким черным париком, на котором птица молча хлопала крыльями.
У алтаря старичок, ростом с ребенка, стоя на коленях, отчаянно трезвонил колокольчиком без язычка и без голоса, а священник, облаченный в старинную золотую ризу, читал молитвы, в которых нельзя было разобрать ни слова… Ну, разумеется, это был о. Балагер, служивший третью малую обедню!
Апельсины
В Париже у апельсинов вид жалкий, как у плодов, подобранных с земли. Когда их присылают к нам в холодную, пасмурную зимнюю пору, их яркая корка, их почти тяжелый аромат в наших краях, где вкусовые ощущения умеренны, придают им что-то экзотическое, что-то цыганское. Печально движутся они туманными вечерами вдоль тротуаров в небольших тележках, освещенных тусклым светом красного бумажного фонаря. И, теряясь в грохоте экипажей, в шуме омнибусов, всюду сопровождает их монотонный и резкий крик:
— Валенсийские апельсины! Пять сантимов штука!
Этот плод обычной круглой формы, плод, сорванный где-то далеко и лишь тоненькой зеленой кожуркой напоминающий о дереве, на котором он вырос, большинство парижан причисляет к кондитерским
Чтобы по-настоящему знать апельсины, надо видеть их на родине, на Балеарских островах, в Сардинии, на Корсике, в Алжире, в золотисто-лазурном воздухе, в теплом климате Средиземного моря. Мне вспоминается небольшая апельсиновая рощица у стен Блидаха. Какие они там были чудесные! В темной, глянцевитой, точно лаком покрытой листве плоды сверкали, как цветное стекло, и воздух вокруг них так и лучился тем золотистым, праздничным сиянием, что, как ореолом, окружает яркие цветы. Сквозь просветы в ветвях виднелись стены городка, минарет, купол мечети, а надо всем этим — громады Атласских гор, зеленых у подножия, увенчанных, словно белым мехом, пушистым снегом, легшим мягкими хлопьями по склонам, точно барашки побежали по волнам.
Однажды ночью, когда я был там, над спящим городом, не знаю, каким чудом, впервые за тридцать лет пронеслась полоса инея и мороза, и Блидах проснулся неузнаваемым, запорошенным белым снегом. В алжирском воздухе, легком и чистом, снег отливал перламутровой пылью. Он блистал, как перья белого павлина. Прекраснее всего была апельсиновая роща. На твердых листьях снег лежал нетронутыми ровными кучками, как шербет на лаковых подносах, а плоды, припорошенные изморозью, светились мягким блеском, кротким сиянием, точно золото сквозь прозрачную белую ткань. В воображении вставало отдаленное впечатление торжественной церковной службы, красных сутан под кружевным облачением, позолоты на престоле, сверкающей сквозь гипюр…
Но лучшие мои воспоминания об апельсинах я вынес из Барбикалья,— это большой сад неподалеку от Аяччо, куда я ходил вздремнуть в жаркие послеобеденные часы. Здесь апельсиновые деревья, более высокие, менее частые, чем в Блидахе, спускались к самой дороге, от которой сад был отделен только живой изгородью и канавой. И тут же начиналось море, необъятное синее море… Какие прекрасные часы провел я в этом саду! Над головой у меня апельсиновые деревья во всем блеске струили вязкий фимиам. Порой, вдруг оторвавшись от ветки, словно истомленный жаром, падал около меня наземь зрелый апельсин, падал с глухим стуком, почти беззвучно. Мне достаточно было протянуть руку. Какие это были великолепные плоды, пурпурно-красные внутри! Мне они казались чудесными, да и вокруг все было так красиво! Между листьями ослепительно сверкала голубая поверхность моря, будто осколки стекла искрились в воздушной дымке. А время от времени докатывался шум прилива, ритмичный рокот, баюкавший меня, как в невидимой лодке, и жара, и запах апельсинов!.. Ах, как сладко дремалось в саду Барбикалья!
Но иногда во время самого сладкого сна меня вдруг будил барабанный бой. Это несчастные барабанщики спускались на дорогу упражняться в своем искусстве. Сквозь просветы в изгороди мне видна была медь барабанов и большие белые передники на красных штанах. Бедняги приходили сюда, чтобы в короткой тени, отбрасываемой изгородью, хоть немного укрыться от яркого света, которым безжалостно слепила их пыльная дорога. И уж как же они усердствовали! И уж как же им было жарко! С трудом преодолев оцепенение, я ради забавы швырял в них золотисто-красными плодами, висевшими у меня над головой. Намеченный мною барабанщик останавливался. Наступала минута колебания, он оглядывался, чтобы посмотреть, откуда свалился великолепный апельсин, покатившийся в канаву, затем быстро подбирал его и впивался в него зубами, даже не очищая от корки.