Письмо к M П Погодину от 26 августа - 7 октября 1859 г

Шрифт:
Аполлон Григорьев
Письмо к M.П.Погодину от 26 августа-7 октября 1859 г.
Авг 26 . Полюстрово {1}
Не имея покамест никаких _обязательных_ статей под руками, я намерен изложить вам кратко, но с возможной полностью, все, что случилось со мной внутренне и внешне с тех пор, как я не писал к вам из-за границы. Это будет моя исповедь - без малейшей утайки.
Последнее письмо из-за границы я написал вам, кажется, по возвращении из Рима. {2} Кушелев дал мне на Рим и на проч. 1 100 пиастров, т. е. на наши деньги 1 500 р. Из них я половину отослал в Москву, обеспечив таким образом, на несколько месяцев, свою семью, да 400 пошло на уплату долгов; остальные промотаны были в весьма короткое время безобразнейшим, но благороднейшим образом, на гравюры, фотографии, книги, театры и проч. Жизнь я все еще вел самую целомудренную и трезвенную, хотя целомудрие мне было физически страшно вредно - при моем темпераменте жеребца: кончилось тем, что я равнодушно не мог уже видеть даже моей прислужницы квартирной,
Читали вы, разумеется, брошюру нашего великого софиста: "Derniers mots d'un Chretien ortodoxe"... {"Последнее слово православного христианина" (франц.).} {6} Она, кстати, попалась тогда мне в руки, и я _уразумел_, как он себя и других надувает, наш милейший, умнейший софист! Идея Христа и понимание Библии, раздвигающиеся, расширяющиеся с расширением сознания _общины, соборне_, в противуположность омертвению идеи Христа и остановке понимания Библии в католичестве и в противуположность раздроблению Христа на личности и произвольно-личному толкованию Библии в протестантизме - таков широкий смысл малой по объему и великой по содержанию брошюрки, если освободить этот смысл из-под спуда византийских хитросплетений.
Духовный отец мой, флорентийский священник, увлекаемый своим впечатлительным сердцем к _лжемудрию_ о свободе и отталкиваемый им же от мудрости Бецкого, ходил все ко мне за разрешением мучительных, вопросов, и я воочью видел, сколь нетрудно снискать ореолу православия.
Внешние дела обстояли благополучно. Старуха Трубецкая, {7} как истый тип итальянки, как только узнала, что у меня есть деньги, стала премилая. Князек {8} любил меня, насколько может любить себялюбивая натура артиста-аристократа. Милая и истинно добрая Настасья Юрьевна, {9} купно с ее женихом, {10} были моими искренними друзьями. Готовились к отъезду в Париж. А я уже успел полюбить страстно и всей душою Италию - хоть часто мучился каннскою тоской одиночества и любви к родине. Да, были вечера и часто такой тоски, которая истинно похожа на проклятие каннское; прибавьте к этому печальные семейные известия и глубокую, непроходившую, неотвязную тоску по единственной путной женщине, {11} которую поздно, к сожалению, встретил я в жизни, страсть воспоминания, коли хотите, - но страсть семилетнюю, закоренившуюся, с которой слилась память о лучшей, о самой светлой и самой благородной поре жизни и деятельности... Дальше: мысль о безвыходности положения, отсутствии будущего и проч. В возрождение "Москвитянина" я не верил, кушелевский журнал я сразу же понял как прихоть знатного барчонка... Впереди - ничего, назади - едкие воспоминания, в настоящем - одно артистическое упоение, один дилетантизм жизни. Баста! Я закрыл глаза на прошедшее и будущее и отдался настоящему...
Между мной и моим учеником образовывалось отношение весьма тонкое. Совсем человеком я сделать его не мог - для этого нужно было бы отнять у него его девять тысяч душ, но понимание его я _развил_, вопреки мистеру Беллю, ничего в мире так не боявшемуся, как понимания, вопреки Бецкому, ненавидевшему понимание, вопреки Терезе, которая вела _свою_ политику... Я знал, к чему идет дело, - знал наперед, что возврата в Россию и университета _не будет_, {12} что она свои дела обделает. Воспитанник мой меня часто завлекал своей артистической натурой: он сразу - верно и жарко понял "Одиссею", он критически относился к Шиллеру, что мне и нравилось и не нравилось - ибо тут был и верный такт художника, но вместе и подлое себялюбие аристократа, холодность маленького Печорина. Страстность развивалась в нем ужасно - и я не без оснований
Рука устала писать, да и уже два часа ночи. Кончаю на сегодня...
Сент 19. Петербург.
Принимаюсь продолжать - почти через месяц, - ибо все это время истинно минуты свободной, т. е. такой, в которую можно сосредоточиться, не было.
Море было удивительное во все время нашего плавания от Ливорно до Генуи и от Генуи до Марселя... Я к морю вообще пристрастился, начиная еще с пребывания в Ливорно. В Генуе дохнуло уже воздухом свободы. Портреты Мадзини и Гарибальди в трактире немало изумили меня и порадовали... Во Флоренции - я в _одном_ отношении как будто не покидал отечества. Наш генерал Лазарев-Станишников, или, как прозвал я его, - Штанишников, был совершенно прав, избравши Флоренцию местом успокоения от своих геройских подвигов: он мог дышать воздухом герцогской передней и в Светлый день {13} проходить по Duomo {14} во время обедни строем солдат в своих красных штанах и во всех регалиях.
Второй раз увидал я красавицу Genova {Генуя (итал.).} - но с той разницей, что в первый раз {15} я видел ее как свинья - а в этот с упоением артиста, - бегая по ней целый день, высуня язык, отыскивал сокровищ по ее галереям. В своих розысках я держался всегда одной методы: никогда не брать с собой указателей, стало быть, отдаваться собственному чутью... Ну да не об этом покамест речь.
Я вам не путешествие свое рассказываю, а историю своего нравственного процесса.
Стало быть, прямо в Париж.
Приехал я, разумеется, _налегке_, т. е. с одним червонцем, и поселился сначала в 5 этаже Hotel du Maroc (rue de Seine), за 25 франков в месяц. И прекрасно бы там и прожить было... Не стану описывать вам, как я бегал по Парижу, как я _очаровал_ доброго, но слабоумного Николая Ив Трубецкого {16} и его больше начитанную, чем умную половину, {17} как вообще тут меня носили на руках...
На беду, в одну из обеден встречаю я в церкви известного вам (но _достаточно_ ли известного?) Максима Афанасьева... {18} Я было прекратил с ним и переписку и сношение по _многим_ причинам - главное потому, что меля начало _претить_ от его страшных теорий. Этот человек у меня, как народ (т. е. гораздо всех нас умнее), а беспутен больше, чем самый беспутный из нас. Я делал для него всегда все, что мог, даже больше чем мог, делал по принципу христианства и по принципу служения народу. Не знаю, поймете ли вы - но чего вы не поймете, когда захотите?
– почему _вид_ этого человека, один _вид_ разбил во мне последние оплоты всяких форм. Ведь уж он в _православии_-то дока первой степени.
Ну-с! и пустились мы с ним с первого же дня во вся тяжкая! И шло такое кружение время немалое. Повторю опять, что все к этому кружению было во мне подготовлено язвами прошедшего, бесцельностью настоящего, отсутствием будущего - злобою на вас {19} и ко всем нашим, этой злобой любви глубокой и искренней.
Увы! Ведь и теперь скажу я то же... Ведь _те_ {20} поддерживают своих посмотрите-ка - Кетчеру, за честное и безобразное оранье, дом купили; {21} Евгению Коршу, который везде оказывался неспособным даже _до сего дне_, {22} - постоянно терявшему места - постоянно отыскивали места даже _до сего дне_. Ведь Солдатенкова съели бы живьем, {23} если бы Валентин Корш (бездарный, по их же признанию) с ним поссорился, _не входя в разбирательство причин_. А вот вам, кстати, _фактец_ в виде письма, {24} которое дал мне Боткин, на случай его смерти. Простите эти выходки злобной грусти человеку, который служит и будет служить всегда одному направлению, зная, что в _своих_-то он и не найдет поддержки.
Максим мне принес утешительные известия о том, как ругал меня матерно Островский за доброе желание пособить Дриянскому на счет его "Квартета", продажей этого "Квартета" Кушелеву, {25} - о том, как пьет, распутствует моя благоверная... {26}
Опять сказал я: баста! и, очертя голову, ринулся в омут.
Но если б вы знали всю адскую тяжесть мук, когда придешь, бывало, в свой одинокий номер после оргий и всяческих мерзостей. Да! Каинскую тоску одиночества я испытывал.
– Чтобы заглушить ее, я жег коньяк и пил до утра, пил один, и не мог напиться. Страшные ночи! Веря в бога глубоко и пламенно, видевши его очевидное вмешательство в мою судьбу, его чудеса над собою, я привык обращаться с ним запанибрата, я страшно вымолвить - ругался с ним, но ведь он знал, что эти стоны и ругательства - вера. Он один не покидал меня.
Как нарочно, в моем номере висела гравюра с картины Делароша, где Он изображен прощающим блудницу.
Сент 29.
Дикую и безобразно хаотическую смесь представляли тогда мои верования... Мучимый своим неистовым темпераментом, я иногда в Лувре молил Венеру Милосскую, и чрезвычайно искренне (особенно после пьяной ночи), послать мне женщину, которая была бы жрицей, а не торговкой сладострастия... Я вам рассказываю все без утайки.
Венера ли Милосская, демон ли - но _такую_ я нашел: это факт - факт точно так же, как факт то, что некогда, в 1844 году, я вызывал на распутии дьявола и получил его на другой же день на Невском проспекте в особе Милановского... {27}