Письмо живым людям
Шрифт:
Он и в аэропорту, наклонившись к уху Малянова и жарко дыша многодневным перегаром — прощался он с Россией так, что жутко делалось, казалось, человек умереть решил, — вполголоса отмочил что-то отчаянно антисемитское и великолепно смешное, но Малянов не запомнил, к сожалению, потому что чуть не плакал; отмочил, отхлебнул напоследок и, помахав волосатой лапой, вместе со Светкой и детьми убыл в Тель-Авив.
«А вот еще перл, слушай сюда! — восклицала Ирка, отсмеявшись и оббив о край пепельницы длинный мышиный хвост пепла с сигареты. И с выражением произносила: — Она волновалась, ждала, не верила… За обедом она наспех проглотила лишь несколько ложек!» — «Поутру, после первой ночи любви, из сортира долго доносилось ритмичное позвякивание», — уже от себя подхватывал Малянов. И они опять долго смеялись.
Потом организующее мужское начало брало верх. «Ладно, все, — говорил Малянов. — Надо работать». —
Это были еще цветочки. Ягодки начались, когда им стали очень по знакомству предлагать — а они, естественно, не отказывались, только спать становилось уже совсем некогда — тексты с совершенно им неизвестных языков. Например, с корейского. Баксы, блин. «Ну я не могу больше, — рыдающим голосом говорила Ирка. — Давай откажемся!» — «Спокуха на фэйсе! — бодро отвечал сидящий за машинкой Малянов. — Жрать хочешь? Бобке кроссовки нужны? Диктуй, шалава!» — «Диктовать? — язвительно переспрашивала Ирка, закуривая. — Пожалуйста! С удовольствием! — Затягивалась. — Его голос стал объемнее, чем его мысль, и от этого немного странно сотрясался воздух в комнате. Только его глаза, невидные сквозь гнусное пространство, имели неописуемое выражение. Хоть и страдая немного, но с задорным выражением лица он продолжал: «Подумай о товарищах, с рассвета до заката работающих, пачкая кофем станки! Подумай об их бледных лицах, собранных на пыльных рабочих местах и работающих как мулы!»» — «Ё!.. — озадаченно икал Малянов, но вовремя осекался. — Что, так и написано?» — «Так и написано». — «Кофем?» — «Кофем!» — «Какое гнусное пространство…» — задумчиво произносил Малянов, и вдруг, посмотрев друг на друга, они начинали дико хохотать. Буквально ржать, едва не валясь со стульев. «Может… — всхлипывая, выдавливала Ирка, — может… испачканный кофем станок… это у них в Сеуле… предел нищеты?»
«Кошмар, — удрученно произносил Малянов, отсмеявшись. — Что с русским языком делается…» — «Да уж, — с готовностью подхватывала Ирка; время ругани — время отдыха. — Даже дикторы, даже артисты уже не понимают, скажем, разницы между «надел» и «одел». Как скажет «одел калоши», так я сразу пытаюсь сообразить, что же он на них надел. Шляпу? Колготки?» — «Представляешь, если и в обратную сторону путать начнут? — начинал мечтать Малянов. — Про какого-нибудь заботливого банкира: он надевает жену с иголочки!» — «Как жену надеваешь? — с хохотом подхватывала Ирка. — От Диора!» — «А рекламки эти в метро, обращала внимание? Дизайн, цвет, полиграфия… какие мощности задействованы, какие деньжищи угроханы — а «Кристалл» пишут с одним «л». — «Фирма «Ягуана» через «я», — подхватывала Ирка. — Как будто в честь Бабы-Яги, а не ящерицы игуаны». — «Да нет, — вдруг хихикал догадливый Малянов. — Это они так представляются. Лицо фирмы. Я, говорят, гуано. Гуано знаешь, что такое? Птичий помет, на чилийских островах добывают. Удобрение — пальчики оближешь, сам бы ел. По-испански гуано, а по-нашему говно. Так прямо сами и сообщают: я — говно. Ну и «а» на конце, поскольку фирма — женского рода. Я, говорят, — гуана».
И они опять смеялись.
«Ладно, — говорил Малянов потом. — Будем рассуждать логически. Что хотел сказать автор? Полагаю, что пыльные лица на рабочих местах вкалывают до потери пульса. До посинения. До седьмого пота, во! Кровь из носу капает на станки у них, а не кофей! Так и запишем. — И его пальцы начинали проворно плясать над рокочущей и лязгающей клавиатурой раздрыганной машинки. И он приговаривал: — От моих усилий тоже… несколько странно… сотрясается воздух в комнате… А интересно… сколько платят тому, кто нам… подготовил такой…» — «Ты не слишком далеко от оригинала отходишь?» — озабоченно спрашивала честная Ирка, заглядывая ему через плечо. «Ништо! — отвечал Малянов. — Думаешь, найдется идиот, который за те же деньги полезет сверяться с подлинником? Диктуй дальше!» Ирка оббивала сигарету и шустренько цапала следующую страницу, и лицо у нее вытягивалось. «Он думал, — упавшим голосом читала она, — что трава, колышущаяся по ветру за пригорком, одна трава — это трава целиком, а трава целиком — это одна трава. Если не так, думал он, то ему, имеющему только имя, нет причины умирать…» — «Ё!..» — икал Малянов. «Ну я не понимаю! — рыдающе восклицала Ирка. — Я вообще не понимаю, что хотел сказать автор! — Она вчитывалась еще раз. — …Одна трава — это трава целиком… а трава целиком — это одна трава… Слушай, может, это связано с восточными философиями? Дзэн, синто… что там у них еще… дао… Может, Глухову позвонить? Как ты думаешь?» — «Я думаю одно, — отвечал Малянов, от обилия травы тоже несколько стервенея. — В пятницу мы должны сдать чистовой текст. Полностью. Иначе следующего заказа может вообще не быть. И так нам уже дают понять, что к их услугам теперь масса настоящих профессионалов. А насчет «не понимаю»… Великих авторов, — издевательски выговаривал он, — всегда понять трудно. Вот дай-ка сюда «Крейцерову сонату». Ирка представить не могла, зачем Малянову вдруг понадобилась «Крейцерова соната», но послушно протягивала руку и снимала с полки графа Толстого. Малянов брал у нее том. «Помнишь суть? — спрашивал он, листая. — Он едет жену убивать из ревности… Ага, вот! — зачитывал: — «Страдания мои были так сильны, что, я помню, мне пришла мысль, очень понравившаяся мне, выйти на путь, лечь на рельсы под вагон и кончить». — «Что-о?! — чуть подождав продолжения, но поняв, что это конец фразы, обалдело переспрашивала Ирка, совершенно не ожидавшая от не читанного со школьных лет графа подобного подвоха. Мгновение они смотрели друг другу в глаза, потом опять взрывались. — Чертов извращенец! — выдавливала, задыхаясь от смеха, Ирка. — Ну и кончал бы себе на рельсы — женщину-то зачем ножиком? Ой, слушай, а может, и Анна Каренина под паровозом… того?..» И они опять очень долго смеялись.
Если не хохотать до упаду по крайней мере раз в десять минут, от унижения и тоски можно было спяти…»
3. «…гда истина открылась ему, жизнь превратилась в ад.
Нет, не происходило никаких страшных чудес. Не происходило ничего, что можно было бы счесть характерно невероятным и конкретно остеречься, как когда-то. И он остерегался по максимуму: ни с кем не говорил, ничего не записывал, не пытался осмыслить и, тем более, привести в систему; он вообще старался на эту тему не думать. В сущности, он старался не думать вообще. Жизнь к этому располагала год от года все больше, что правда, то правда; но ведь совсем ампутировать мозги невозможно. Или приснится что-нибудь, или мыслишка невольная нет-нет да и мелькнет — пока успеешь ее выколотить из башки, выдавить, как гной из чирья, и заменить на что-нибудь чистое, чисто бытовое, тоскливое, унылое, но безопасное…
Не смей! О чем угодно — о сроках сдачи очередной муры, о кроссовках, о путче, о гипертонии, о Бобкиных оценках, о деньгах, и еще о деньгах, и все время о деньгах; да мало ли тем! Не перечесть! Только не о главном!
Сначала он ничего не замечал. Потом делал вид, что не замечает. Потом долго убеждал себя, что замечать нечего. Потом издевался над собою: паранойя, старик, типичная паранойя! Псих из пары ничего не значащих случайностей способен вывести железную закономерность и потом видеть ее проявления во всем! Кончай дурить, не ровен час, психушкой кончишь!
Не помогало.
Мелочи, мелочи, мелочи… Именно на него всегда наваливался в дороге какой-нибудь лыка не вяжущий, зловонный и агрессивный алкаш. Почти обязательно. В какое бы время ни перемещался Малянов по городу — утром ли, днем ли, вечером или совсем уж вечером — жди мурла.
В институтском буфете — пока в институте еще существовал буфет — ему всегда давали битый стакан. То колотый, то невероятным образом будто обгрызенный кем-то, то с длинной свежей трещиной от края до середины донца. Всегда.
Когда бы ни шел Малянов ко входу в собственный дом — или, наоборот, от входа, в узости проходного двора на него обязательно выворачивал грузовик; казалось, он целыми днями только и дежурит в ожидании, когда Малянов пройдет под арку, но грузовики были разные, то «КрАЗ», то «КамАЗ», и уж во всяком случае разные у них были номера. И всякий раз нужно было швыряться в кирпичную стену, раскатываться блином по ней, тычась носом в гнусь и матерщину, и гадать, заденет или нет. Пока не задевало. Но кто знает…
На почте ли, в кафе ли, в магазине — именно когда подходила его очередь, продавщица, или кто там еще, отворачивалась поговорить о чем-нибудь, вероятно, очень срочном, или вообще отлучалась, ни слова не сказав, в крайнем случае бросив: «Я на минутку…» — и могла отсутствовать десять, пятнадцать, двадцать минут. И уж, разумеется, именно к Малянову, честно и бессловесно оттрубившему эти пятнадцать-двадцать минут у окошка или прилавка, с железной неизбежностью обращались старики, старухи, увечные, больные и беременные с просительными голосами и требовательными глазами. «Я очень спешу». «Я очень плохо себя чувствую». «У меня дома мать при смерти». «У меня ребенок дома один». «Я вот-вот рожу». И разумеется, ощущавший себя относительно молодым, относительно здоровым и абсолютно не беременным Малянов никогда не мог отказать.