Письмо живым людям
Шрифт:
Как метался я, пытаясь шустро добыть два находившихся у друзей текста, — это отдельный Хичкок. Одного читателя никак не было дома — это была моя еще школьная учительница математики, имя которой я много лет спустя увековечил, как сумел, в романе «Человек напротив». Помню, я чуть не плакал от бессилия, трезвоня ей в дверь. Другая, знакомая по институту востоковедения — с ней я по телефону договорился о встрече на «Чернышевской» точно на то время, когда мне надлежало с полным собранием хул под мышкой идти обратно сдаваться, — вообще не появилась; она, наверное, решила, что я как-то с нелепой суетливостью свиданье ей назначил, и, как часто делают женщины, согласилась и тут же забыла. Она-то как раз в семинаре Вахтина была звездой и вела себя, как звезде
А ведь надо было еще как-то это всё скрывать от родителей, чтобы они не волновались… Именно с тех пор я из дому не выхожу без валидола в кармане, лучше даже в нескольких — куда дотянешься.
К литературоведам в штатском я поплелся назавтра с самого ранья, ожидая чего угодно, вплоть до ареста.
Меня пожурили сурово. Потом погнали вон и вцепились в текст. Назначили мне явиться завтра для продолжения беседы.
Явившись, я сразу понял, что их разочаровал. «Не фонтан, — тоном великого критика сообщил мне «добрый». — Сюжет рыхлый, мотивации неубедительные…» Чувствовалось, что нужного им, ожидаемого ими градуса крамолы они не нашли. По доносу, похоже, получалось куда круче. Не светят звездочки…
Но что же — зря работали? Опять пустышка? Такого быть не может. «Вы у меня давно на примете, — в одной из бесед сообщил мне «добрый» и совершенно нежданно для меня на память стал цитировать строфу за строфой из «Песенки стукача», которую я написал еще на четвертом курсе (о студенчество! модели поведения, стандартный эпатаж… что я реально-то знал тогда о стукачах!), несколько раз певал на общежитских вечеринках и ко времени аспирантуры уже сам забыл давно и благополучно. «Не для корысти я служу, а ради дела. Чтоб сладко спалось в Мавзолее Ильичу, чтобы звезда Кремлевская горела — стучу, стучу, всегда стучу, на всех стучу…»
Именно тогда я впервые посмотрел на «доброго» с сочувствием: какой ерундой серьезный человек вынужден забивать себе голову по долгу службы! Стишата-то слабые!
Мне предложили добровольно сдать все четыре экземпляра (чтобы они не попали к нашим идеологическим врагам и не дали им лишний козырь), собственноручно написать об этом просьбу и в ней дать принципиальную оценку повести и итогов ее обсуждения на семинаре.
Эти три странички я писал, наверное, часа два.
Самым отвратительным был, конечно, пунктик об итогах обсуждения. Тут надо было воистину между струйками проскочить, как Микоян в анекдоте. Чтобы семинар не выглядел рассадником антисоветчины, надлежало напирать на то, что повесть там не понравилась и подверглась критике — и я припоминал реальную критику, памятуя, что мои здешние собеседники в какой-то мере наверняка знают, что за претензии предъявлялись и кем. Но чтобы объяснить, почему фантастическая общественность сама не вправила мозги начинающему антисоветчику Рыбакову и вывести ее из-под подозрений в пособничестве, я, с другой стороны, напирал на то, что вся критика лежала в чисто литературной плоскости; повесть, мол, не нравилась чисто художественно (опять-таки: сюжет рыхлый, мотивации неубедительные), и не боле того. Особо, чтобы хоть как-то отвести возможный удар от руководителя семинара (я все эти дни маниакально боялся кого-нибудь подвести), пришлось высасывать из пальца уже окончательную ахинею: будто после заседания Борис Натанович отвел меня в сторонку и приватно (оттого и свидетелей нет, так что удостовериться, было сие или не было, невозможно; хотите — верьте, хотите — проверьте) поведал, будто я, сам того не желая, написал двойственную вещь, которая может быть ПРИ ЖЕЛАНИИ истолкована как идеологически вредная; поэтому он посоветовал мне повесть кардинально переработать, но в связи с работой над диссертацией у меня до литературных пустяков просто руки пока не дошли…
Судя по дальнейшему течению жизни, мои маленькие и вполне наивные хитрости (у моих собеседников я был, наверное, сотым, тысячным перепуганным юнцом; а они у меня, что называется, были первыми) увенчались успехом. То есть не думаю, что я проявил себя таким уж Штирлицем и обвел опытных работников вокруг пальца; скорее, мое поведение просто вполне уложилось в потребный для данной ситуации канон. Формальности были соблюдены, и даже вранье мое было надлежащим. В конце концов, моим «доброму» и «злому» после того, как группа антисоветских литераторов не нарисовалась, все это тоже стало до лампочки. Не звери же они были, в конце концов. Профилактика проведена, клиент понял и осознал, выгораживает себя и окружающих, трусы мокрые… Все хорошо.
Видимо, в тот же день администрация нашего института была уведомлена, что Рыбаков отнюдь не контрреволюционный гений, а вполне управляемый щенок. Администрация затем повела себя в высшей степени лояльно. После такой встряски, даже при отсутствии явных претензий со стороны органов, большинство начальников в восьмидесятом-то году на всякий случай послало б меня подметать зубной щеткой Средне-Выборгское шоссе. Но востоковеды — это вам не хухры-мухры, иероглифы бы делать из этих людей… Меня все-таки взяли на работу. Безо всяких кривых рож.
Но на этом история не кончилась.
С «добрым» мы беседовали об искусстве еще дважды. Первый раз — летом восемьдесят четвертого. Уже почти готов был сценарий фильма «Писем мертвого человека», и «добрый» слышал звон. «Вы теперь увлеклись кино?» — «Да, писал сценарий об атомном конфликте…» — «Боевичок?» — «Нет, что вы. Фильм серьезный, антивоенный». — «Пацифистский», — презрительно заключил «добрый».
Вторая встреча произошла год спустя, в пятый месяц эры Горбачева, и длилась недели полторы. Я до сих пор не знаю, как ее интерпретировать.
«Добрый» неожиданно позвонил мне домой и попросил о свидании. Поговорив по старой дружбе о том о сем (очень интересно и нелицеприятно высказавшись, например, о романе и фильме «ТАСС уполномочен заявить»), он вдруг спросил, когда и по чьему наущению я отправил в Президиум Академии наук жалобу о том, что меня зажимают и не пускают на стажировку в Китай.
Мне лишь икнуть оставалось. Кто меня знает — тот поймет: где кляузы, а где я; кто не знает — все равно не поверит, если я начну рассказывать, что подобное поведение мне просто в голову прийти не могло. Но дело было хотя в том, что я в Китай и не рвался. Мне хватало работы с переводом имеющегося у меня под рукой громадного текста. Я домосед. Я замкнут и необщителен. Стрессы погружения в абсолютно чуждую среду — да хоть приплачивайте, я из города Ленина ни ногой!
А кроме того, и обижаться было не на что, в ту пору и никто из наших не ездил, столпы востоковедения бились годами…
Нет, писали, настаивал «добрый». Это очень плохо, потому что нынешний куратор вашего института очень враждебно к вам настроен, он за это письмо ухватился и вовсю под вас копает, он вас в порошок сотрет, и только я могу вас спасти. Но вы со своей стороны…
Уже ясно, правда?
Нет, сказал я.
«Добрый» ушел, обещав позвонить.
И звонил. И убеждал. «Мы вас выведем на диссидентов. Если у вас нет новых вещей — поработаем вместе и напишем настоящую антисоветчину. У вас же все возможности есть! Вот к вашему Лопушанскому скоро приезжает из-за рубежа специалист по творчеству Тарковского, лично знает многих эмигрантов. Было бы очень неплохо, если бы вы смогли присутствовать при их беседах…»
О Господи…
А ведь я чуть было не согласился.
Отнюдь не страх заставил колебаться — хотя страху были полные штаны. Отнюдь не соблазн каких-то новых возможностей и привилегий, по слухам, положенных в нашей стране подонкам. Хуже.
Органическая способность решительно говорить «нет».
Ведь живой человек просит! Так просит! Ему это нужно! Я же его унижаю тем, что раз за разом отказываю! У него же, наверное, из-за этого могут быть на работе неприятности!
А «добрый», вероятно, считал, что у меня поджилки уже в достаточной мере трясутся — и пора подсекать.