Плацдарм
Шрифт:
— Больно уж догадлива ты, дева! — усмехнулся Щусь, вскипая в себе: «Ни хрена ты не знаешь, мадама начальница, — песенка, анекдоты! Насмотрелась героических советских кинолент, позасирали вам мозги…» Но, в общем-то, ссориться им было некогда. В ту короткую, первую встречу в Осипово притереться-то друг к другу они не успели, теперь наверстывают. Делать по двору и дому товарищ офицер ничего не умел, да его особо и не неволили, да и Валерия, чуть чего — коршуном на своих: «Он после окопов, после госпиталя, раненый, избитый, усталый…»
Ездил, правда, раза два за топливом в лес, пилил с братом Валерии дрова,
— Чисто вьюноши! — загорюнилась Домна Михайловна. — Одна за книжечками просидела, в поле да на пашне молодость извела, другой в мундирах промаршировал. Теперя наверстывают. То-то, наша-то дворянка уже и позабыла, што замужем была, о ребенке не напомни — не встанет, все у ахфицера на коленях бы лепилась. Я и не знала, што она экая! И в кого?..
— В тебя, мамочка, в тебя! — беспечно-веселая, с волосищами, до заду распущенными, в халате, едва застегнутом, шалая, беспутная, буровила дочь и все бродила, шарилась по избе да по кухне, норовя что-нибудь на ходу слопать, особо огурца соленого, иль грибов, иль капусты, без вилки-ложки, лапищей прямо гребет…
— Тошно мне! — хваталась за голову Домна Михайловна. — Робятишек натаскаешь. Че делать будем?..
— Растить, мама, растить да любить!..
— Вот и поговори с ей, окаянной, — будто с цепи сорвалась.
— И сорвалась! С цепи, к которой сама себя приковала, — уж больно деловая была, вот и пропустила юность, молодость. Стыд сказать — танцевать не умею. К мужчине с какого боку ловчее подвалиться да приласкаться — не знала, ничего не знала, ничего не умела.
Тогда еще, в сорок втором, в Осипово, при нашествии войска во главе с бравым командиром уяснила она, наблюдая девчонок, разом воспрянувших от музыки-баяна, девчоночьи шепотки, визг, смех, записочки, ревности — все-все вдруг уяснила и оценила. Как уходило войско за край села и след солдатиков простыл, лихой этот налетчик-командир, сапожками щелкнув, тоже утопал, она ночью стонала: да что же это она? Да почему такая правильная? Зачем такая она? Кому нужна? Так бы и бросилась вдогонку, так бы вот и обняла эти изветренные мордахи парней, обляпала бы губами. Всех.
Когда Иван Иванович Тебеньков, хитро сощурясь, сказал, что «наше-то войско» сосредоточилось перед отправкой в Новосибирске и ейный хахаль-офицерик «с имя», она даже не обиделась на хахаля, не до того было, скорее подводу, скорее по деревушке — собирать гостинцы и приветы. После ухода ребят на фронт приутихла, померкла, вовсе заперлась начальница — контора, поле, дом, ребенок. «Конечно, начальницей совхоза в военное время быть, — рассуждала Домна Михайловна, — не до игрушек. Но вон бабенки, которые побойчее, и даже об эту пору урвут на ходу, на лету чего-нито из удовольствия-продовольствия…»
Кавалер письмами не баловал: одно с дороги, коротенькое, одно уж перед самым сражением — подлиньше, затем из госпиталя написал да
— Мама! Мама! — налетела Валерия Мефодьевна на Домну Михайловну. — Алексей объявился! Ранен. В госпитале.
— Да ты спятила, девка! — отбивалась от дочери опешившая мать. — Человек в боли, в крове, а тебе, дуре, — радость! Не оторвало ли у него че важное?..
— Ничего не оторвало. Ранение под лопатку, осколочное, проникающее, легкое задето… Ой, и правда, мама, чего это я! — и уже через час: — Я к нему поеду! Все! Решено!
— Куда поедешь-то? На кого совхоз бросишь? Ребенка? Хозяйство? Мать?..
— Поеду и все! Никто меня не остановит!.. — но куда ехать, все же не знала. И не поехала.
Тем временем пришло второе письмо, более обстоятельное и ласковое, даже слово «тоскую» в него просочилось, намек в письме содержался, что, возможно, по излечении его отпустят на отдых, а куда ехать?
— Вот дурной! Вот дурной! Как куда? В Вершки, конечно. Разве непонятно?! — вопрошала у матери дочь.
— Да это тебе вот все как есть понятно, а ему и не совсем. Он в поле, в сраженье был, от жэншынов и мирной жизни отвык. Да вы и знались-то скоко? Двенадцать ден. На ходу сгреблись, дак это, по-твоему, любоф?
— А что, мама?
— Что, что? Сказала бы я тебе словечко, да волк неда лечко.
— Ну, а вы с папой гуляли, года два друг за другом волочились, по-за тыном целовались, в скирдах обнимались, нас почти полдюжины сотворили. Много у вас ее, любви-то было?
— Много ли, мало ли — вся наша. И кака тут в селе любоф? Работа тут, вечна забота, робятишки, а он вот, папуля-то ваш, возьми да загуляй, с городской свяжись… Напоперек у их, у городских, причинное-то место, видать, игровитей, чем у нас — простодырок…
— Да ну тебя, мама. Тебе про одно, ты про другое.
— Да все про то же, все про то же, доча. Я по ем, по папуле твоему, думаш, не тоскую? Э-э, милая, еще как тоскую… Возвернуть бы молодость-то, да главное, штоб он, сокол мой ясный, хоть какой, пусть раненый, искалеченный, но возвернулся, изменшык мой, проклятый, касатик ненаглядный…
Навидались, натешились, налюбились. Она, когда пыл иссяк и жар поутих, в ревность кинулась — все, как у добрых людей.
«Баба у тебя на фронте, конечно, была?» — «Была». — «И не одна?» — «Не одна». — «Много?» — «Не считал, некогда, воевать же надобно…» — Она кулаком его в грудь колотит. — «У-у, ирод! Ни во что ты меня не ставишь! Хоть бы соврал…» — «Зачем?» — «Чтоб легче было». — «Разве со мной может легче быть? Мне самому-то с собой тяжело…»
Перед расставанием разговоры пошли нешуточные.
«Боже мой! Бо-о-оже мо-ой! Что за профессия — убивать? Ты же враг всему живому. И ведь с концом войны кровь не кончится. Люди, в особенности наши дорогие соотечественники, всегда будут искать и находить, кого убить, истребить. У нас вон еще не все крестьянство доистреблено…»
Ну что объяснять ей, мол, веки вечные так было. Военные были, потому что война есть. Миряне, борясь за справедливость, враждуют меж собой, военные их усмиряют. Справедливость, конечно, понятие растяжимое и представление о ней туманное. Гитлер вон со своим рейхом справедливость отстаивает и свободу. Мы то же самое — справедливость справедливую защищаем и свободу… лучшую в мире.