Плацдарм
Шрифт:
И в этот, именно в этот, самый гибельный час из заречья донесся блеющий голос:
— Внимание всем точкам! Всем телефонистам! На проводе начальник политотдела дивизии Мусенок! Передаю важное сообщение…
— Товарищ капитан, — зажав трубку, обратился к Понайотову Шестаков, — на проводе повис начальник политотдела.
— Что ему? — бросая карандаш на планшет, вскинулся Понайотов, заканчивавший расчеты поддержки огнем остатков полка Бескапустина, переходящих в контратаку, для того, чтобы облегчить положение щусевского батальона и помочь задыхающемуся соседу своему — Сыроватко, пусть он и хитрец, и выжига, но все же друг по несчастью. Огонь был нужен плотный, беглый и точный, бить из орудий надо было
— Вот что пишет о вас газета «Правда»: «Красная Армия шагнула через реку! Эта новая, великолепная победа ярко подчеркивает торжество сталинской стратегии и тактики над немецкой, возросшую мощь советского оружия, зрелость Красной Армии…» А вы, насколько мне известно, даже знамя не переправили…
— Боялись замочить, — сухо ответил командир.
— Товарищ начальник политотдела, — взмолился полковник Бескапустин, — у нас батальон погибает, передовой, в помощь ему в сопровождении артналета мы переходим в контратаку. Отобьемся — пожалуйста, передавайте…
— Значит, какой-то батальон вам важнее слова самого товарища Сталина?!
— К-как это — какой-то батальон?!
— А вот так, понимаете ли! Нашими доблестными войсками взяты Невель и Тамань. В честь этих блистательных побед напечатаны приказы Верховного главнокомандующего и статья Емельяна Ярославского о вдохновляющем слове вождя. Всем вашим бойцам надо знать, чтоб устыдиться, — топчетесь на бережку, понимаете ли, пригрелись…
— Что-о-о! — взревел плацдарм всеми телефонами, какие были навешаны на единственно работающую линию, представители же разных родов войск маялись, связываясь с левобережьем по аховым рациям.
— Что ему батальон?! Что ему гибнущие люди? Они армиями сорили, фронты сдавали.
Это уже взвился Щусь, некстати оказавшийся у телефона.
— Кто это говорит таким тоном с представителем коммунистической партии? — повысил голос Мусенок.
Нужно встревать немедленно, сейчас большой политик начнет домогаться фамилии дерзкого командира.
— Товарищ начальник политотдела, Лазарь Исакович, ну, через час поговорите, сейчас невмоготу, сейчас линия позарез нужна… одна линия работает… — встрял в разговор Понайотов.
— А почему одна? Почему одна? Где ваша доблестная связь? Разболтались, понимаете ли…
— Внимание! — прервал Мусенка командир полка Бескапустин. — Внимание всем телефонистам на линии! Отключить начальника политотдела! Начать работу с огневиками!
Телефонисты тут же мстительно вырубили важного начальника, который продолжал греметь в трубку отключенного телефона:
— Н-ну, я до вас доберусь! Ну вы у меня!..
— И доберэться! — угрюмо прогремел в трубку Сыроватко, все как есть слышавший, но в пререкания не вступивший.
— Да тебе-то какая забота? — устало осадил его полковник Бескапустин. — У тебя, видать, дела хороши, все у тебя есть, недостает лишь боевого партийного слова…
— Да ладно тебе, Андрей Кондратьевич. Шо ты, як кобэль, вызвэрывся, вся шерсть дыбом.
— Шерсть-то поднялась, все остальное упало. Ладно. Таких художников, как Мусенок, мне в одиночку не переговорить. Пошевелили мы противника, пошебутились, отвлекли на себя. Помогай теперь ты Щусю. — И через паузу, постучав трубкой по чему-то твердому, изможденным голосом добавил: — Да не хитри, не увивайся. Воюй. Положение серьезное. Понайотов, а, Понайотов! Начинай, брат, работать. А тебя, Алексей Донатович, завсегда, как черта в недобрый час, из-под печки выметнет. Гнида эта заест теперь…
Щусь уже не
— Патроны попусту не жечь! Гранаты — на крайний случай…
В санбате людно. Раненые большей частью спали на земле, сидя и лежа под деревьями, подле палаток. В отдалении, под вздувшимся грубыми складками брезентом, в ложбинах которого настоялось мокро от недавнего дождя, покоились те, которым уже ни перевязки, ни операции, ни еда, ни догляд, ни команды не требовались. Какой-то любопытный раненый боец, опиравшийся на дубовый сук, приподнял палкой этот угол брезента, и Зарубин увидел так и сяк набросанных на холодную, смятую траву худых, грязных, сплошь босых и полураздетых людей.
«Наши, с плацдарма», — отметил Зарубин. — Надеясь переправиться через реку, попасть в санбат, в жилое место, бойцы отдавали с себя братьям-солдатам последнюю одежонку, обувь, кресало, огрызки карандаша — все свои богатства отдавали.
— Зарубин. Майор Зарубин!
— Я, — начал приподниматься с земли Александр Васильевич.
— Вы почему здесь сидите?
— А где же мне прикажете?
Женщина в белом халате, перепачканном кровью, с приспущенной белой повязкой на лице, которая, однако, не могла заслонить яркости лица, прежде всего круто очерченные брови и серые глаза, которые казались выпуклыми, брови, почти перехлестнувшие переносье, взлетающие к вискам и уже на острие сломленные, — придавали некую суровость этому лицу — так вот разом увиделась эта женщина! «Засиделся в норе, извалялся в крови, в грязи… Каждая женщина теперь мадонной видится», — смутился майор.
— Следуйте за мной! Вам помочь?
— Попробую сам.
Зарубин вошел в придел широкой палатки, вроде сеней был тот придел, веревками прикрепленный к дубам с коротко обрубленными сучьями. Указав на сучки, женщина знаком велела раздеваться. Майор сбросил с плеч шинель, попробовал наклониться, чтобы поднять ее, но его косо повело к выходу. Зажав бок одной рукой, он другою схватился за туго натянутую веревку — чтоб не упасть. Женщина подняла шинель, повесила ее и, взявши руку майора, ловко ее занеся на свою теплую и гладкую шею, повела раненого в операционное отделение.
Там белел и шевелился какой-то народ. Стояли два стола, укрепленных на толстых плахах, и на одном из них лежал, не двигаясь, раненый с накрытым марлей лицом. В человеке рылись, выворачивали чего-то красно-тряпичное люди в окровенелых фартуках, в желтых перчатках, с которых слюняво стекала желто-багровая жидкость.
С Зарубина попробовали стянуть гимнастерку и нижнюю рубаху. Не получилось. Тогда умело, как будто в портновской мастерской, одним резом располосовали на нем в распашонку слипшиеся тряпки, швырнули их к выходу, в кучу грязных военных манаток. В кармане гимнастерки были два письма и фотография дочки, партбилет, офицерское удостоверение, — майор поднял руку, чтоб кого-то позвать, попросить, и та же яркобровая женщина, уже сквозь марлевую повязку коротко уронила: «Не беспокойтесь!» Зарубину помогли взобраться на высокий стол. От соседнего операционного стола обернулся человек в серо-голубой медицинской спецовке, завязанной тесемками на спине, в такого же цвета чепце. Сдернув повязку с лица, он присел на пень неподалеку от стола. Был он усатый и седой. В рот хирурга сунули папироску, прижгли ее от немецкой позолоченной зажигалки, хирург умело, не притрагиваясь к папиросе, потянул, зажмурился и расслабился всем телом, похоже было — уснул, но через минуту-другую снова потянул, почмокал папироской — не тянулось. Он раздраженно сбросил мокрые, окровавленные перчатки себе под ноги, взял папироску меж пальцев, приткнулся к готовно поднесенному огоньку и глубоко, сладко курнул.