Плацдарм
Шрифт:
— Никого там нету. Никто там пленных не охраняет. Они вместе с нашими по берегу шакалят, рыбешку глушеную собирают.
— Как же так? А если эти с берега уйдут к своим? Если сообщат о нашей хитроумной связи?
— Все понятно, товарищ лейтенант! — произнес толковый Окоркин и махнул рукой, показывая дулом автомата на тропинку, протоптанную вниз по оврагу: — Шнеллер, наххаус!
— Их бин айнфахэр арбайтэр. (Я — простой рабочий), — залепетал пожилой связист. — Унд дэр да вар эбен ин дэр шуле. Унс хабен зи айнгэцоген, каине эсэс, айнфахе зольдатен, айнфахе лейте, каин грунд, унс умцубрингэн… (А он только-только окончил школу, мы мобилизованные, мы не эсэсовцы, мы простые солдаты, простые люди, нас
— Шнеллер, шнеллер! — Окоркин был непреклонен.
— Вир хоффен ауф митляйд. Вир вердэн фюр ойх беттэн… (Мы надеемся на милосердие. Мы будем молить Бога…)
Окоркин и Чуфырин подтолкнули пленных в спину и, опережая один другого, скользя, спотыкаясь и падая, немцы поспешили вниз по оврагу. Видя, что их ведут в сторону реки, значит, в тыл, засуетились.
Шапошников проводил их бегающим, пугливым взглядом. Не успел он вернуться в блиндаж за автоматом, как услышал за первым же выступом оврага длинную очередь из пэпэша, короткий, лающий вскрик, и понял: русские связисты расстреляли своих собратьев по ремеслу.
«Их и в самом деле нельзя было оставлять», — убеждал себя Шапошников, оправдывая своих солдат, но смятение и неловкость все не покидали его. Сказал связистам Окоркину и Чуфырину, что остаются они одни, — помялся, посмотрел в сторону реки и, не зная, что еще делать, заметил:
— Молодцы, что вот захватили еще один трофейный аппарат телефонный, вдруг наш разобьют… ночью, Бог даст… связь… — и все смотрел поверх голов солдат, боясь встретиться с их взглядами, и добавил еще, что хорошо, мол, и оружие вот, и патроны, и гранаты захватили — пригодятся.
— Нате вот закурите и ребятам отнесете, — сунул Окоркин лейтенанту полученную немцем сегодня утром и уже початую пачку сигарет. — Да не переживайте вы, товарищ лейтенант. Такой уж получился расклад жизни. Тут ни немец, ни русский не знает, где, как, когда…
— Да-да… расклад и есть расклад. — Хотел сказать о расстреле братьев Снегиревых — тоже расклад, но зачем? Место ли тут для таких, душу его терзающих, неизбывных воспоминаний. Не расклад — судьба это называется… Сунув пачку сигарет в карман, Шапошников закинул автомат за плечо и, подсеченно вихляясь на комках глины, ушел на шум боя.
Окоркин забрался на пустые нары — отдыхать. Чуфырин же сложил гранаты на земляной полок, поставил на предохранитель свой автомат, проверил немецкое оружие и занялся связью — дежурить им ночью с Окоркиным попеременке, потому как всех связистов из штаба батальона уже выбило. Скоро, однако, связистам пришлось покинуть уютный блиндаж и вместе с отхлынувшими с высоты Сто ротами принять бой, не бросая при этом трофейный телефонный аппарат и катушку с красным проводом.
Передовой батальон все-таки отсекли. Первым же нежданным ударом с правого фланга, без артналета, без всякой огневой подготовки, опрокинули немцы жидкий заслон русских, поперли со всех сторон, тесня с высоты Сто обороняющихся в дыры и завалы оврагов. Беда плацдарма, уже всем известная, та, что четкой передовой линии на нем нет: овраги, расщелины, земляные унырки, такие заманчивые, уютные, вот они рядом: вдоль, поперек, сикось-накось, беги, укрывайся в них от огня и пуль, припухай до ночи, там видно будет, как дальше жить.
— Да вы что? — без крика, без топота, засекшимся голосом спрашивал комбата и ротных командиров полковник Бескапустин. Полные щеки полковника, обвядшие на плацдарме, усы, подпаленные трубкой, в которую он наталкивал сухую траву, и она вспыхивала. — Ну, художники! Ну, художники! Вы сдурели? Вы понимаете, что Щуся подставили. Они ж его со всех сторон обложат. И что он с ними сделает?
— Да ничего пока страшного нет, — возражали неслухи-командиры командиру полка. — Щусь сидит крепко, в хорошо укрепленном немцами месте, боеприпасов
— Мне наплевать на все ваши рассуждения! — свирепствовал полковник Бескапустин. — Товарища своего подставлять я вам не позволю. Мне к полудню чтобы положение было восстановлено! Собирайте людей отовсюду — бродят тучей по берегу. Заберите и тех, что в речке, у Боровикова. Я с артиллеристами свяжусь, попрошу авиаторов помочь. Ну, художники! Н-ну, художники!
Майор Зарубин, попавши на левый берег, подбинтованный Фаей, потребовал вести его в штаб своего полка. Там собралась вся челядь, ахать начала, майора едва узнавали. Хлебая кашу, попивая чаек с сахаром, майор распоряжался:
— Товарищи! Проникнитесь! Положение на плацдарме не то что тяжелое — ужасное положение. Одинец! Капитан! Я вас попрошу еще одну линию связи. Трофейной. Наша не дюжит — намокает, садится. Без связи, без помощи нашей, без постоянного огня артиллерии плацдарму конец. И, пожалуйста, прошу вас, хоть как-нибудь, хоть на чем-нибудь еду… — и в это время телефонист из штаба корпуса выступил на свет из угла, бережно, словно грудного ребенка, неся телефонный аппарат:
— Вас товарищ седьмой.
— Скажите своему седьмому, что я не хочу с ним разговаривать! — громко, чтоб Лахонину было слышно, отчеканил майор Зарубин, чем едва не лишил жизни корпусного телефониста. Он, протягивая трубку, шевелил омертвевшим ртом:
— Это же сам товарищ седьмой! Это же…
— Хотя дайте на два слова, Пров Федорович! — нарочно не называя позывную, не навеличивая командира корпуса по званию, въедливо произнес Зарубин. — Если вам хочется побеседовать со мной, милости прошу вечером в санбат. Здесь народ, беседа же нам предстоит не светского характера. — И отдал трубку телефонисту, который, нежно прижимая аппарат к мягкому брюху, упятился в угол и замер там, решительно не понимая, что произошло и происходит на свете.
Когда майора выносили на носилках к машине, он увидел куда-то спешащего, перебирающего воробьиными ножками, сверхозабоченного начальника политотдела дивизии. «Куда же это Мусенок-то?» — успел еще подумать в недоумении Зарубин, не понимая еще, что для того и этот богоспасенный берег — уже передний край, самый-самый передний, самый-самый боевой, самый-самый опасный. Мусенок тут дни и ночи сражается с врагом, от имени партии творит подвиг, суетясь по штабам, по огневым, мешая людям исполнять военную работу. Мусенок вместе с родной партией до того уже затоковался, что считал — главнее партии на войне никого и ничего нету. Пламенный призыв, боевое слово — грознее всех самых грозных орудий.
На батальон Щуся, с которым на время была налажена связь и при этом убило несколько связистов, наседали фашисты со всех сторон, особенно на левый фланг, отрезая запасной путь к реке по коренному оврагу и по глубоким его отводам. Щусевцы в овраг немцев не пустили, более того, оттуда, именно с левого фланга, из ответвлений оврага, из земляных щелей, повыползали русские и перешли в отчаянную контратаку, едва немцы их загнали обратно в обжитые места.
«Ай да молодец Шапошников! Ай да молодцы у меня ребята, ай да золотые головы! Часок-два передышки дали», — хвалил свое войско капитан Щусь. Сам он находился в роте Талгата — в самом горячем месте — гитлеровцы пока не отобьют участок этого проклятого рва, не уймутся. И немцы шли, шли, перли и перли…