Плач по красной суке
Шрифт:
— А мой ворюга и вообще из тюряги не вылезает.
— А мой в прошлом месяце всю мебель топором изрубил и за окно выкинул.
А мой… А мой… А мой…
«А мой, — подумала я. — Мой-то где? Моего и вовсе сачком не поймаешь, порхает где-то на просторах Вселенной. Ни привязанностей, ни обязанностей, ни алиментов. Может быть, уже в Америку умотал. Да и вообще, кто он такой и чем отличается от всех прочих тристанов?»
— А мой давеча явился домой голый, прикрываясь крышкой от помойного бака…
— А за моим однажды гнался слон, так он спрятался на антресоль…
— А мой чертей гоняет…
«Господи, — подумала я, — приходится ли после всего этого считать Тристана идиотом? Где
Стоп! Вот ради этого момента скромного прозрения я и рассказывала все эти дурацкие истории.
Если до этого момента мне казалось, что любовь Тристана — это розыгрыш и черный юмор, то теперь, прозрев, я убедилась, что вся эта фантасмагория, этот дикий спектакль разыгран всерьез и комедией тут даже не пахнет. Эта жестокая бытовая драма не абсурд, а наша единственная реальность, которую мы себе построили и заслужили. А Тристан в глазах зрителей вовсе не комический персонаж, не Ванька-дурак, а почти трагический главный герой. Не идиот, а наоборот, знамение времени, по которому, чтобы выжить, мы должны выверить все наши нормы, мысли, чувства и поступки.
С этого момента прозрения я во всех мужиках вижу в первую очередь Тристана. Разумеется, не все они столь косноязычны, не все воюют с собаками, спят в уборной и грызут стаканы. Встречаются порой вполне образованные люди, на первый взгляд опрятные и почти нормальные. Но не доверяйте этому первому впечатлению — все это ложь, иллюзии. Стоит приблизиться, вглядеться, копнуть поглубже — и такие змеи, черти, тараканы полезут на свет, такая мерзость, низость, грязь и подлость, что Тристан вам покажется почти святым. «Блаженны нищие духом», они хотя бы не лгут, не клевещут, не пишут доносы, не лезут в душу и не срут там. Аминь!
Мы стояли на улице в очереди за треской.
Продавец был пьян, и очередь почти не двигалась. Но нам уже было из нее не выбраться. Мы уже обмозговали про себя, что приготовим из трески. И вообще, у каждой очереди есть своя гипнотическая сила: стоит в нее встрять, и тут же иссякает воля — стоишь себе и стоишь, будто так и надо.
— Глаза бы мои эту треску не видели! Терпеть ее не могу! Мне вообще рыба противопоказана, у меня от нее аллергия. Но ребенок… ребенку нужен фосфор, — ворчала писательница.
На самом деле ребенок тут ни при чем. Просто мы привыкли стоять в очередях, для нас это такое же естественное времяпрепровождение, как чаепитие в Японии или игра в таинственный гольф в Англии. Очередь располагает к общению. От нетерпения и раздражения все малость взвинченны и порой несут такое, что любо-дорого послушать.
Итак продавец был пьян, треска намертво заморожена, и он рубил ее топором с таким остервенением, что страшно было смотреть. Присмиревшая очередь робко жалась в сторонке… К тому же весы были амбарные, совсем непригодные для взвешивания одной рыбки для кошки, и продавец взымал с покупателей деньги на глазок руководствуясь собственным настроением и личными симпатиями. Очередь не роптала: в руках у негодяя был топор, и попадать ему под горячую руку никто не хотел.
Потом пошел снег с дождем, и мы всем коллективом, вместе с продавцом и амбарными весами, переместились в темную подворотню и пристроились там возле помойных баков, на вонючем сыром сквозняке.
Стало ясно, что мы неправильно оценили размеры очереди, но махнули на все рукой и не пытались уйти. Так и стояли как приговоренные.
Почему-то мне казалось, что очередь движется в газовую камеру или печь…
Было сыро, муторно, бесповоротно. Писательница тихо всхлипывала, сморкаясь в рукавичку, и выглядела такой несчастной, что мне пришлось ее пожалеть. Однако история, которую она поведала, не вызвала во мне сострадания. Меня подобные истории приводят в тихую ярость.
Оказывается, наша интеллектуалка была влюблена в такого же Тристана. То есть влюбилась она в простого парня-летчика, а он потом оказался кретином и подонком.
— Как это оказался? — машинально переспросила я. — Наверное, твой летчик и не думал тебя надувать, а всегда был порядочным негодяем и, поди, даже не скрывал этого, просто ты не желала замечать.
— А в кого влюбляться? — сокрушенно вздохнула она. — Надоели наши полуинтеллигентные полуподонки. Захотелось мужика, пусть глуповатого, зато честного и сильного.
— Нет, милая, в нашей системе координат такого не бывает, — возразила я. — Мы не в доброй старой Англии. У нас дурак неизбежно становится подонком.
— Вот именно, — с готовностью закивала она. — Глупость принимала за наивность, грубость — за силу, идиотизм — за чистоту, пошлость — за благодушие. А от мысли, что он обожает летать на своих гробах, то есть любит рисковать жизнью, я вообще готова была его боготворить. У меня никогда не было знакомых, которые любили бы рисковать своей жизнью… Рыбу ловил, полочку мне однажды прибил, икрой угощал, картошку принес. Много ли нашей затраханной бабе надо, чтобы влюбиться. Ее только помани — размечтается, вознесется, черт те что придумает и навоображает. Однажды меня в лес за грибами взял, костерок развели, выпили немножко, и так хорошо было, так хорошо, как никогда в жизни… А потом вдруг оказалось, что я по шею в дерьме. Таких, как я, у него, оказывается, вагон и маленькая тележка. Он обходил всех по расписанию, но больше всего любил одну буфетчицу, которая поила и кормила его даром. Жена, оказывается, давно была рада от него избавиться, он ей уже всю печенку проел, раз пять триппаком заражал, а дома ночевал только раз в неделю и только по пьянке… Все это недавно на процессе обнаружилось. Затащили они с приятелем в гараж какую-то поблядушку и пытались использовать по назначению, но чем-то ей не угодили, она возьми и заверещи. А тут как раз милицейский обход. Она и заявила, что ее насиловали. Теперь, наверное, посадят за групповуху… Я еще, как дура, на суд поперлась, такого наслушалась, что хоть в петлю… И этого ублюдка я любила почти год, за человека принимала, жалела, ждала, страдала, плакать готова была от умиления за каждое его доброе слово.
— Но самое страшное не то, что один подонок попал в грязную историю, — сказала я. — Страшно то, что у нас нет и никогда не было знакомых, которые при случае не могли бы попасть в подобную историю. Но ты еще долго будешь влюбляться в подонков.
Она обиженно насторожилась:
— А ты? У тебя что, лучше?
— Нет, — призналась я. — У всех одинаково, только я уже влюбиться не могу, — наверное, скоро помру.
— Все мы умираем по сто раз на дню, — огрызнулась она.
Вопрос был исчерпан, и мы расстались довольно прохладно — она в досаде из-за своей излишней откровенности, я же чего-то тут все-таки не понимала, отказывалась понимать. Вот наша писательница — человек, безусловно, неглупый, горячий, отзывчивый и, главное, честный. Почему же она каждое явление видит только через себя, да и то когда ее ткнешь носом? Неужели это уже в крови — видеть все по подсказке, как прикажут или как выгодно? Вот голову даю на отсечение, что про своего летчика она напишет только первую половину романа: костерок, уха, грибки, поцелуи, нюансы — словом, лирику. Напишет свежо, искренне, красиво, и никто в мире никогда не догадается, чем кончилась эта лирика. Конец не напечатают, я понимаю. Так ты хотя бы для себя запиши, на память. Запиши и сделай выводы. Нет, для себя конец выгоднее забыть, напрочь вычеркнуть из памяти, будто ничего не было.