Пламя, или Посещение одиннадцатое
Шрифт:
Частицу «да» употребляет в своей речи неумеренно. Ладно, где надо, но и где, считаю я, не обязательно. Не в знак согласия на что-то, с чем-то или с собеседником, а вроде как с самой собой, будто от неуверенности в том, что только что сказала. Я сейчас сделаю то или то, мол, да. Не нашлось у меня тогда при себе двухкопеечной монеты, чтобы позвонить кому-то, дескать, да. Я пошла, да. Я пришла, да. Сорное слово, ненужный, на мой слух, довесок к не особому и утверждению. Пошла, пришла, и без довесков всяких видно. Сама себе как будто сообщает.
Все так рижане любят «да» или её особенность, Людмилы? Ладно. Более странно было бы, если б она везде вставляла «нет». Только представьте.
Но ради справедливости скажу: «да» у Людмилы звучит мило. Трогает. Что-то в тебе на это отзывается, как на родное. И голос бархатный – приятно. На голос, может быть, и откликается… Ну, я не знаю. Не сексолог.
Года двадцать два ей, двадцать три. «Старуха». В каком-то техникуме, в Риге, задержалась, прежде чем приехать в Ленинград и поступить в ЛИСИ. Где это заведение находится, мне известно, мимо проходил, да и не раз, а внутри не был. И вряд ли когда буду. Но не об этом.
Волосы у Людмилы – как у Тани.
Свидетельствую – бывает.
Мелирование – так вроде называется. Тут – натуральные, природа. У Людмилы. Как и у Тани.
От мамы, мол, достались, зачем-то добавила. «В неё». Пусть хоть от папы, что это меняет? И такие же густые. В остальном на Таню мало чем походит.
Совсем не смахивает. Зачем сравнил, и сам не знаю. Таня и «да» не повторяет сотни раз. «Нет» от неё услышать чаще можно. Было.
«Стихи и проза, лёд и пламень не столь различны меж собой…»
Таня теперь как мерка, получается. Пробирный камень. Внутри где-то. Глубоко. Может, под сердцем. Может – под мышкой у души. Не в голове – оттуда проще было бы извлечь – давно извлёк бы. Мешает?.. Ещё как. Осознаю. И при общении, и при оценке. Пытаюсь, как-нибудь добравшись, выковырять этот камень преткновения и выбросить его подальше от себя. Пока вот не справляюсь.
И не хочу, но почему-то сравнивается. Непроизвольно. Поработать надо над собой. А то расслабился. Душевно. Чернышевского надо перечитать. «Особенный человек». Не помешает.
В прошлом году тоже были студенты. Практику проходили. Месяца полтора у нас трудились-загорали вместо курорта-санатория, о чём, по отзывам, не пожалели. На этом же раскопе. Но на другом, конечно, ярусе, более позднем. Обитали мы в прошлом сезоне не тут, где нынче располагаемся, а на другой стороне Волхова, в двухэтажном деревянном доме. В Чернавине. На лодке плавали туда-обратно, с берега на берег. Историки. Не с нашей кафедры, не из ЛГУ. Из педагогического, Герцена. Три парня, пять девушек. Отличные ребята. Дружные, весёлые. Гитара, песни, анекдоты. Молодцы. Перед тем как расстаться, во время отвальной, едва сдерживая пеленающую глаз слезу, поменялись для связи координатами. Ни с кем из них за весь последующий год, и по сей день, так я и не созвонился, ни с кем не встретился. Даже случайно, на улице или в метро. Линованный листок бумаги, вырванный из моего «писательского» блокнота – записную книжку я так и не удосужился завести, – с их адресами или номерами домашних телефонов, у кого они были, потерялся.
Не судьба.
Там тоже была одна – Светлана…
Тут о другом. Не о Светлане.
Это – Серёга. Абитуриент. Объявление о нашей экспедиции на факультете прочитал, вот и приехал. Приняли. «Не на щите, не со щитом, а под щитом, не возвращаться же сразу домой, там запрягут на сенокос, не больно хочется». Его слова. Поступал на исторический. На археологию. На первом же экзамене «погорел». Сочинение, говорит, завалил. С русским, признался, с первого класса у него было «сложновасто». Письменным. С устным – нормально, «без проблем». Как по воде бредёт, языком чешет, согласен. Хоть записывай за ним, как за сказительницей. Дар. Про всех в своей родной деревеньке бабушек и дедушек поведал мне красочно и образно, про «милосердного» дурачка местного Филиппка, за которым бегают все деревенские собаки, а на плечи и голову ему «безбоязно» садятся воробьи и трясогузки, «весь пиджак сзади у Филиппка ими обкакан, спереди серый, со спины жёлто-зелёный», самозабвенно рассказал. Будет пытаться на следующий год. «Попытка не пытка». Если, конечно, в армию весной не «загребут». «К строевой годен». Среднего роста, крепыш. Такого загребут. В тельняшке речника, заправленной в бежевые широкие холщовые штаны, перепоясанные, чтобы не свалились – за месяц без парного молока и густых домашних щей «охрял и перепал», ослаб и исхудал то есть, – розовой атласной лентой, нашёл же где-то. Такой лентой перевязывают кокон новорожденных девочек, когда выносят их из родильного дома. Светло-русый. Вихор почти на виске. На правом. Закручен, как галактика. Другой – на макушке. Не на самой, чуть ниже, с левого боку. «Счастливый». Я и родился, мол, в «рубашке». Я, кстати, тоже. И у меня два вихра, но оба на макушке. Из-под Вологды Серёга, с какой-то небольшой деревушки, и называл её, да я не помню. Говор у него чудной. «Родная тётя у меня в Чярёповце, дОмОй пОеду, пОпрОведую». Ну, попроведуй. «А то… Накормит шаньгами с брусникой, подпитает». Девушки-чертёжницы над ним всё и подшучивают – не они ли одолжили ему розовую ленту, с помощью которой он штаны на поясе поддерживает? – просят что-нибудь произнести. «Сярожа, скажи: ко-ро-ва или ко-ро-мы-селко». «Вы – не в цирке, я – не клоун, жаба вам седь». Не поддаётся. «Против шарсти» это ему, не нравится – переживает, но виду не подаёт, чтобы «болтливым худоумкам не доставить радости». Конечно. Кому же, как не мне, его понять. Сам деревенский. Понимаю.
Это – литовец. Херкус. Серёга думал, позывной. Узнал после от Надежды Викторовны, что имя собственное, – восхитился. Половинит теперь его, это имя, упуская второй слог. Заочно. Очно никак к нему не обращается – робеет. С Каунаса прибыл этот самый Херкус. Метр девяносто ростом, не меньше. Сухопарый, как аскет, так уж и вовсе каланчой пожарной смотрится. Держится прямо, не сутулится, в профиль – как рейка. Им ровность стенки проверять, хотя бы той, со стратиграфией. Имея в виду его рост, Серёга называет его: сгибень. Голову Херкус носит величаво: выбритым затылком – к земле, подбородком волевым – к небу. Даже когда ест. С длинной светло-русой чёлкой. «Эсэсовской» – так девушки определили. Рукава серой рубашки закатаны. На бравых немцев до их отступления с нашей земли в хронике смотришь – похоже. И вправду. Ни с кем, кроме Александра Евгеньевича и Надежды Викторовны, не общается. Зачем ему, гордому потомку Миндаугасов и Гядиминасов, Старая Ладога? Зачем ему это средневековое славяно-финское, ну пусть отчасти и варяжское, допустим, городище? Ума не приложу. Польско-литовские владения до этих мест не простирались. Разве в фантазиях беспочвенных, пустых. Не
На сегодня это всё.
Кто-то, дежурные по кухне, остался в лагере – базируемся мы в Никольском монастыре, спим в бывшей трапезной церкви Иоанна Златоуста, столуемся за оградой, напротив Южных врат, на свежем воздухе. Там рукомойник, прибитый к стенке какой-то полузавалившейся кандейки, и очаг. Даже навес смастерили на случай дождя, покрыли толем. Стол и скамейки под навесом, так что и ливень нипочём. До Волхова минуты две ходьбы. Неспешным шагом. Гуляем в хорошую погоду перед сном до берега, любуемся вечерней рекой, скользящими по ней лодками, словно гладящими её поверхность баржами, представляя древние варяжские драккары и кнорры, прибывшие торговать или осаждать нашу крепость, – девушкам головы морочим. Что ни наври им, навороти с три короба, всему верят. Sancta simplicitas. Так, кажется.
Врал бы и врал. А что? «Ну дак а чё? – сказали бы в Ялани. – Язык на то он и язык, дрова им не колоть, зерно не молотить».
Остальные уехали на экскурсию в Тихвин. Рано утром, до завтрака. На шлюзы, построенные ещё до нашествия Наполеона, в самом начале девятнадцатого века, глянуть – «хотелось бы». В Тихвинский мужской монастырь наведаться – «обязательно». Побывать на могиле композитора Александра Глазунова – «как получится». Посетить Дом-музей Римского-Корсакова – «желательно». Вернутся к вечеру. Если всё пойдёт нормально, шлюзы не прорвёт или автобус, например, по дороге не сломается. Мало ли. Кто-нибудь – не монахи, не послушники туда поехали, – отделившись незаметно от других экскурсантов и завернув в злачное заведение, напьётся раньше времени – искать станут, пока отыщут, своих же и археологи в беде не оставляют. Произошло такое в прошлую поездку. Не со мной, спешу заверить. Скажу так: с двумя товарищами, N и G. Я и в тот раз не ездил никуда. Нужник, вырыв прежде яму много-ёмкую, не на малодетную семью рассчитанную, старательно воздвигал. Успешно. Складно получилось. Чтобы простым – не хочется говорить в данном случае членам, сотрудникам – экспедиции и важным персонам, гостям нашим почтенным, по кустам бегать не приходилось. Яму вырыть – мне раз плюнуть. Как не самый крупный курган раскидать. Кое-что и приобрёл ещё при этом – медное женское колечко и нательный серебряный прямолинейный крестик, маленький – женский или скорее всё же детский. Не говорю про гвозди кованые и битую посуду. Отдал начальнику эти находки. До общей кучи. Мог бы и присвоить – крестик и колечко, есть кому подарить, – совесть не позволила. Доски мне реставраторы, в монастыре работающие, одолжили. Стоит сооружение – как памятник архитектуры, зодчему ли, никаким ветром его не завалишь.
Раскоп наш, по нашим, северо-западным, меркам, глубокий. И глубже где-то, может быть, отыщутся. Западная стенка высотой около семи метров. Бывший земляной оборонительный вал шестнадцатого века до середины поперёк прокопали. Из рулета долю будто вырезали. На некоторых квадратах дошли почти до материка, зачистили. На не зачищенных пока – чёрно-бурый гумус, который будем добирать, просеивать. До материка вылижем. Работы на неделю. Если дожди не помешают. Толщиной сантиметров десять-двенадцать. Разряженный голубоватой материковой глиной – вивианитом. Те, кто первыми сюда пришёл и захотел или был вынужден обосноваться, рыли ямы под столбы, перемешали. Археолог Валерий Петрович Петренко, автор и исполнитель многих экспедиционных песен, даже и мы которые поём, – копал тут, вблизи Варяжской улицы, посад, сейчас копает где, не знаю, в Ивангороде, возможно, – называет этот слой «погребенной почвой», Александр Евгеньевич – «предматериком». Находок в нём, в этом слое, по-умному – артефактов, мало, зато полно щепы строительной. И щепа – учёные мы, а не какие-то кладоискатели – в нашу копилку: виден строительный размах первонасельников, активность их трудов. Хорошо сбереглась. В жидком от мочи тогдашнего домашнего скота навозе, будто вчерашнего происхождения – так сохранился тот под толщей земляной, без доступа-то кислорода, ну как живой – чуть не сказалось. Запах – в жилом хлеву такой стоит, быстро выветривается, правда, как только вскроешь, просыхает.