Пламя Магдебурга
Шрифт:
На середину комнаты вытолкнули Гюнтера Цинха.
– Твоему другу повезло, – заметил Кессадо, повернувшись к Эрлиху. – Он оказался более сговорчив, чем остальные. Поэтому я сохранил ему жизнь.
Цинх стоял прямо напротив Маркуса, ссутулившись и опустив плечи. Левая скула у него оплыла багрово-синим кровоподтеком, раздувшийся глаз напоминал недозрелую сливу. Юноша тоскливо глядел на Маркуса и ничего не мог произнести, лишь потирал шершавые полосы на запястьях – следы только что снятых веревок.
– Ты отправишься к своему бургомистру,
Над черными крышами домов пролегла тонкая голубая полоса – скоро рассвет.
Руки Маркуса были по-прежнему выворочены и задраны вверх. Но теперь веревку ослабили, и он мог стоять на полу, опираясь не на кончики пальцев, а на полную ступню.
Впервые в жизни он чувствовал себя таким растерянным и не знал, что предпринять. Он не мог пошевелиться, не мог позвать на помощь, не мог ни с кем заговорить. Боль не оставляла его: мучительно горели плечи, тугие веревочные петли резали кожу на запястьях.
Боль, бессилие, бешенство… Его подвесили к потолку, словно свиную тушу, он ничего не может, он беспомощен, он должен оставаться здесь и ждать – ждать, пока Кессадо одного за другим уничтожит его друзей.
Испанец – зверь. Жестокий, хитрый, предусмотрительный. Он намеренно оставил его висеть на веревке – хочет унизить, сломать, подавить волю. Ему нельзя верить. Поединок?.. Это будет не поединок, а бойня. Честь здесь ни при чем. Он просто желает покуражиться, поглумиться над слабым противником, усмехнуться в глаза, прежде чем раздавить. А что потом? Кто может поручиться, что в кармане у него не припрятана еще какая-нибудь подлость, что он не уничтожит Кленхейм сразу после того, как…
Так не должно быть, так не может быть! Он, Маркус, ждал, что на Кленхейм нападут, готовился к нападению и готовил к нему других. Они укрепили город, раздобыли новые аркебузы, завалили дороги, выкопали рвы и ловушки. Сколько всего было сделано!
Ради блага Кленхейма младший Эрлих был готов умереть. Он не боялся смерти, знал, что смерть рано или поздно придет за ним. Но он хотел встретить ее так, как отец, – лицом к лицу, без страха, защищая других, зная, что собственной гибелью сохраняешь чужие жизни. И что теперь?! Он не способен никого защитить, не способен спасти!!
Нет… Пусть только снимут веревку, пусть только дадут распрямить руки. Неважно, что нет оружия. Неважно, что за ним наблюдают. Он выберет момент. Два прыжка – и он будет рядом с испанцем. Он убьет его. Расколет череп. Выдавит глаза. Зубами разорвет вены на шее. Ногти, челюсти, кулаки – вот его оружие. Оружие мести. Оружие ненависти. Он разомнет испанца в кровавую кашу, уничтожит его. И неважно, что будет потом. Хватит нескольких секунд. Пусть только освободят его. Пусть только развяжут руки…
Ярость кипела, жгла изнутри, текла по жилам, словно расплавленный горящий металл.
В песочных часах на столе медленно пересыпался песок.
Вдалеке истошно зазвонил сигнальный колокол. «Поздно спохватились», – отрешенно подумал про себя Маркус. Он попытался представить себе, что происходит там, в городе, в эту самую минуту. Страх, путаные объяснения Гюнтера, тела часовых, найденные у ворот. Люди сбиваются в толпу на площади, тащат с собой детей. Кто-то побежал за Петером, кто-то – за бургомистром. Глупая суета, растерянность, ощущение смерти, притаившейся за углом.
Что они предпримут? Попробуют атаковать Кессадо и его отряд? Нет, на это никто не решится. Значит, все будет так, как хочет испанец…
Кессадо медленно – нарочито медленно – мерил шагами комнату. Иногда останавливался у окна, выглядывал на улицу, не идет ли кто. Иногда подзывал кого-то из своих солдат и говорил по-испански. На Маркуса он не смотрел – будто позабыл о нем.
Тихий звук шагов, неразборчивые слова, звяканье металла и шорох одежды. Зверь затаился в своем логове. Зверь ждет.
Сквозь окна в комнату вливался бледный молочный свет – скоро взойдет солнце.
Маркус наблюдал за людьми Кессадо – имена некоторых из них он уже знал.
Вот того, медноволосого, с серым бельмом на глазу, звали Хайме. Он сидел на корточках возле окна и прочищал шомполом ствол пистолета. В отличие от остальных, у него не было при себе шпаги – ее заменял внушительных размеров кистень с тяжелой, утыканной шипами головой.
Лопе – тот самый, что сторожил Гюнтера, – сидел за столом и ел хлеб: отламывал от маленькой серой горбушки куски и, слегка приминая пальцами, отправлял в рот, стараясь не сронить ни крошки.
В двух шагах от него, привалившись к стене, стоял Гильермо – жилистый, словно скрученный из веревок субъект, чье темное лицо напоминало сухарь. К немалому удивлению Маркуса, Гильермо читал. В руках у него была небольшая книжка, перетянутая обтрепанной кожей, – возможно, молитвенник или сборник стихов.
Песок в колбе пересыпался на две трети. Уже скоро.
На улице слышались голоса, много голосов. Подвешенный на веревке, Маркус не мог ничего видеть, но догадывался, что там сейчас происходит.
Люди идут с двух сторон: от ратуши и со стороны церкви. Вооружились кто чем. Кто не вооружен, увязался из любопытства – спрятаться за соседской спиной и подсмотреть, что будет. Бьет сигнальный колокол. Не все еще толком знают, что случилось. Кто-то слышал обрывки чужих разговоров, кто-то успел перекинуться парой слов с Цинхом, кто-то не знает ничего и хочет узнать. Переговариваются между собой, спрашивают, строят догадки. Убили часовых, Маркуса захватили в плен – вот все, что известно. Кто захватил, зачем – не разобрать. Одни хмурятся, другие болтают без остановки. Лангеман – наверняка он пошел вместе со всеми – скандалит или плетет небылицы, Эрика Витштум ругает бургомистра, Хойзингер огрызается, Шёффль молчит. Женский плач, грубые окрики. Сигнальный колокол бьет без остановки. Собирайтесь, люди! Город в опасности!