Пламя Магдебурга
Шрифт:
Руки затекли, он совсем не чувствовал их. Голова превратилась в свинцовый шар, перед глазами повисла красная пелена. Хочется пить, во рту пересохло. Сколько еще он будет висеть здесь?
Кессадо подозвал к себе коренастого, немолодого солдата с обожженным лицом. Его имя Маркус тоже знал: Бартоло. Имена – хоть и произносились они по-испански – он мог разобрать.
С Бартоло испанец вел себя не так, как с другими. Лопе, Хавьеру и прочим он лишь отдавал приказы: коротко, сухо, иногда заменяя слова скупыми жестами. Но с Бартоло говорил будто на равных, положив руку ему на плечо, задавая вопросы
Кто такой этот Бартоло? О чем они говорят?
Кессадо что-то скомандовал, и солдаты заторопились. Сундук и стулья убрали, стол пододвинули ближе, принесли из мастерской еще один, положили сверху пороховницы и мешочки с пулями. Боковое окно завесили одеялом. Странно все это – будто готовятся к обороне. Неужели испанец думает, что кто-то решится их атаковать? Или делает это на всякий случай? Обычная для него предусмотрительность?
Песка в колбе почти не осталось.
Кессадо стоял у двери, скрестив на груди руки и глядя на Маркуса. Утренний свет лег пятном на его бронзовую скулу. Глаз не было видно.
– О чем ты думаешь? – спросил он.
– Зачем вы отправили Гюнтера к бургомистру?
Испанец надломил тонкую бровь:
– Не догадываешься?
– Скажите, – сдавленно проговорил Маркус. – Я имею право знать.
Кессадо усмехнулся, жемчужная слеза качнулась в его ухе.
– Ни к чему спрашивать, Маркус. Того, что случилось, уже никак не изменишь. Esto para siempre [51] . Ты назвал мне пятерых? Они умрут. Ты – останешься жить. И этот убогий городишко – тоже. От твоей воли уже ничего не зависит.
51
Это навсегда (исп.).
– Скажите, – упрямо повторил Маркус. И тут же зашелся хриплым кашлем.
– Ты ведешь себя нагло, – холодно заметил испанец. – А я не люблю наглецов. На моей родине принято учить их сталью.
– Скажите, – давясь кашлем, прохрипел Маркус. – Они… они мои друзья… Я должен знать… Я поклялся…
Кессадо молча смотрел на его налитое кровью, измученное лицо. Подошел ближе.
– Что ж, – сказал он, – это и вправду уже ничего не изменит. Дело в том, что мне нужно поговорить с управителями твоего города – бургомистром и прочими. Гюнтер приведет их сюда, они увидят все своими глазами. И примут мои условия.
– Они… они не согласятся… Они перебьют вас всех…
Испанец усмехнулся:
– Согласятся. У них не хватит смелости принести тебя в жертву. К тому же я предлагаю выгодную сделку – жизнь пятерых в обмен на жизнь целого города.
– В Кленхейме много… много вооруженных людей… Гораздо больше, чем вас…
– Без вожака они беспомощны.
Голова Маркуса бессильно свесилась вниз.
Он прав… Тысячу раз прав… Кто сможет сопротивляться? Старики из Совета? Петер? Нет… Без него они не смогут ничего сделать… Им не хватит воли, они не сумеют ничего придумать…
– Мы договоримся, – продолжал Кессадо, – и я отпущу их. Всех, кроме одного.
Маркусу едва хватило сил приподнять голову, чтобы посмотреть на испанца. Он хотел что-то спросить, но его распухший язык лишь бессмысленно тыкался в зубы, и он не мог произнести не слова.
Всех, кроме одного… Всех, кроме одного…
Кессадо жесткими пальцами сжал ему подбородок.
– Мне нужен второй заложник, – пояснил он, глядя Маркусу прямо в глаза. – Для верности.
Разжал пальцы, отступил на шаг назад и коротко приказал:
– Хавьер!
Веревка заскользила, и Маркус упал вниз, больно ударившись головой о доски пола.
Он пролежал без движения не меньше минуты – не мог прийти в себя, свыкнуться с новым ощущением. Его освободили… Боль не ушла совсем, только ослабла. И все же теперь он свободен.
Эрлих попытался встать и не смог – тело не слушалось его.
Еще раз попытался подняться, упираясь ладонями в пол. Бесполезно. Руки у него подламывались, словно камышовые стебли.
Что же с ним такое? Почему? Куда делась вся его сила, все его упорство? Почему он не может преодолеть эту боль, не может заставить себя подняться? Еще совсем недавно, всего несколько недель назад, он сжимал в руке раскаленное железо распятия и медленно считал до двенадцати. Боль была ужасной, но он сумел вытерпеть ее, стиснул зубы так, что они едва не начали крошиться, и выдержал все до конца, не произнес ни единого слова. Так почему же сейчас он не может подчинить свое тело? Неужели он стал слабее?
Отчаяние, которое копилось в его груди все эти несколько часов, вдруг захлестнуло его, лопнуло, как набухший гнойник. Маркус хотел кричать, но высохшие губы не слушались. Белые, злые искры жгли глаза, свинцовый шар перекатывался внутри черепа. Все бесполезно. Он мечтал о том, чтобы убить испанца. Но как? Теперь он даже подняться не может. Калека, беспомощный урод. Он лежит на полу, словно раздавленная башмаком ящерица. Как они, должно быть, потешаются над ним сейчас. Они нашпиговали его тело болью, унизили, заставили предать, вырвали из него его гордость – вырвали, как вырывают с грядки сорняк… Кто он теперь? Ничтожество, обломок человека. Он никогда не сможет посмотреть в глаза остальным.
Несколько лет назад, когда они были с отцом в Магдебурге – том, прежнем Магдебурге, – Маркус видел на улице калек, выпрашивающих милостыню. Они сидели на папертях церквей, на площадях, на пересечениях многолюдных улиц, вытягивали вперед глиняные миски, в которые им кидали медяки, горланили, плакали, читали молитвы, шлепая грязными губами и коверкая слова. Среди них попадались и мужчины, и женщины, и постарше, и помоложе. Свои увечья они выставляли напоказ, буквально тыкали ими в глаза, надеясь, что чья-то жалость упадет в их миску маленькой круглой монеткой. Маркус смотрел на них и не мог отвести глаз от любопытства и отвращения. Кривые, уродливо изогнутые руки, похожие на ветви сохнущего дерева, – позже он узнал, что так бывает, когда плохо срастается сломанная кость; затянутые бугристой кожей культи; расплющенные, безвольно свисающие с руки пальцы. Отец сказал ему, что эти увечные – по большей части бывшие солдаты или же преступники, которых подвергли пытке.