Планета Шекспира
Шрифт:
Хотя насколько она могла припомнить, она никогда не думала об этом, как о жертве. Она охотно предоставляла другим так думать, — вспоминала она, — и по временам даже ободряла их в этой мысли. Ибо казалось таким благородным поступком принести себя в жертву, а она хотела, чтобы ее запомнили за благородные поступки, и этот последний был бы величайшим из всех. Благородство и честь, думала она: вот что она чтит превыше всего. Но нет, — вынуждена она была теперь признать, — не молчаливое благородство и не безмолвную честь, ибо в таком случае ее никто не заметил. А это для нее было непредставимо, ибо она нуждалась во внимании и восторге. Председательствующая, президент, экс-президент, национальный представитель, секретарь, казначей — все это и многое кроме — организация
— Не было времени подумать? — переспросила она себя. — Эта ли причина крылась за всеми ее суетливыми стараниями? Не честь и слава, а просто нехватка времени, чтобы подумать? Отсутствие возможности подумать над ее рухнувшими браками, об отвернувшихся от нее мужчинах, о пустоте, которую она почувствовала с течением лет?
Вот почему она оказалась здесь, — поняла она. — Из-за того, что она была неудачницей — из-за того, что она терпела неудачи не только с другими, но и сама с собой, и в конце концов осознала себя женщиной, лихорадочно ищущей чего-то упущенного, упущенного, быть может, потому, что она не осознавала его ценности, пока не стало поздно.
И с такой точки зрения, — поняла она, — нынешняя авантюра оказалась правильной, хотя она и сомневалась уже много раз в этом.»
«Я в этом не сомневался никогда, — сказал ученый. — Я всегда был уверен.»
«Подслушивал, — резко сказала гранд-дама. — Заглянул в мои мысли. Неужто вовсе не осталось возможности побыть наедине с собой? Личные мысли должны быть секретом каждого. Это дурные манеры — подслушивать.»
«Мы — одно, — возразил ученый, — или должны быть одним. Нет более трех личностей, нет более одной женщины и двух мужчин. Лишь ум, единый ум. Однако мы все еще порознь. Мы порознь чаще, чем вместе. И в этом мы потерпели неудачу.»
«Мы не потерпели неудачи, — сказал монах. — Мы лишь начали. У нас впереди вечность, и я в силах определить вечность. Всю свою жизнь я прожил ради вечности, подозревая, хотя жил для нее, что вечности именно для меня не будет. Ни для меня и ни для кого. Но теперь я знаю, что я ошибался. Мы нашли вечность, мы трое — или, если не вечность, то такое, что может стать вечностью. Мы уже изменились и мы еще изменимся, и с течением эпох, за которые этот материальный корабль рассыплется в пыль, мы несомненно станем вечным мозгом, который не будет нуждаться в Корабле и даже в этих биологических мозгах, заключающих сейчас в себе наши разумы. Мы станем единым свободным агентом, что будет вовеки странствовать по всей бесконечности. Не настоящее определение, но историйка. Вы должны понимать, что Церковь за долгие годы сформировала много славных историй. В этой говорится о горе в милю высотой и птице. Птица, которая для целей этой истории сделана чрезвычайно долгоживущей, каждую тысячу лет прилетает к горе и касается ее, пролетая, крыльями, стачивая тем самым бесконечно малую часть горы. Каждую тысячу лет птица так делает и стачивает в конце концов гору касаниями птичьего крыла раз за тысячу лет. Но вы ошибетесь. Это не более, чем начало вечности.»
«Глупейшая история, — сказал ученый. — Вечность — понятие, не склонное к определениям. Это всеобъемлющая неопределенность, в которую мы не можем вложить смысла, большего, чем понятие бесконечности.»
«Мне история понравилась, — заявила гранд-дама. — В ней есть чудесное прикосновение сути. Это простенькая история как раз такого рода, какие я подыскивала, чтобы использовать их в речах, которые я произносила перед множеством разных групп во множестве разных случаев. Но если бы вы меня попросили теперь перечислить эти группы и случаи, я бы нашла затруднительным их перечислить. Хотела бы я, сэр Монах, чтобы я раньше знала вашу историю. Я уверена, что нашла бы случай ею воспользоваться. Это было бы очаровательно. Была бы буря аплодисментов.»
«История глупа, — повторил ученый, — потому что задолго до того, как ваша долгоживущая птица смогла бы оставить хоть крошечную отметину на горе, природные силы эрозии сровняли бы ее с землей.»
«У вас есть перед нами двумя преимущество, — разочарованно заметил монах. — У вас есть научная логика, руководящая вашими мыслями и истолковывающая ваш опыт.»
«Логика человечества, — возразил ученый, — дает мне опоры не больше, чем жалкая тростинка. Это логика, диктуемая наблюдением, а наши наблюдения, невзирая на множество наших чудесных приборов, крайне ограничены. Теперь мы трое должны сформировать новую логику, основанную на наших текущих наблюдениях. Мы найдем, я уверен, много ошибок в нашей земной логике.»
«Я знаю лишь немного о логике, помимо той, которую изучал церковником, — признался монах, — а та логика чаще основывалась на темных по смыслу интеллектуальных упражнениях, чем на научных наблюдениях.»
«А я, — сказала гранд-дама, — и вовсе действовала не логикой, а набором определенных приемов, приспособленных для совершения определенных действий, о которых я пеклась, хотя я не уверена, что „пеклась“ здесь подходящее слово. Я теперь испытываю затруднения, вспоминая, как именно я пеклась о делах, ради которых работала. Если совсем искренне, то я думаю, что мной двигали не столько дела, сколько возможность, предоставляемая ими, сохранять и использовать определенные важные положения. Подумать об этом теперь, так эти важные положения, казавшиеся такими желанными и привлекательными, изошли в ничто. Но я, должно быть, воистину отличалась в общественном мнении, ибо как бы иначе мне предложили честь, которой удостоены мы все трое, когда было решено, что один из нас должен быть женщиной. Так что я бы предположила, что возглавлять многочисленные комитеты, работать во многих комиссиях, участвовать во всяческих группах расследования по вопросам, о которых я не знала почти что ничего, и выступать перед большими и малыми аудиториями — это должно казаться стоящим делом. И после всего этого времени, пытаясь составить мнение о том, по праву ли я здесь, я рада, что так вышло. Я рада, что я здесь. Если бы не это, меня не было бы нигде, сэр Монах, ибо я полагаю, что мне никогда не удавалось склонить себя поверить в вашу концепцию бессмертной души.»
«Это не моя концепция, — возразил монах. — Я и сам не верю в бесконечную жизнь. Я пытался заставить себя поверить, потому что мое дело основывалось на необходимости веры. И был еще мой страх смерти, да, пожалуй, и жизни тоже.»
«Вы приняли свой теперешний пост здесь с нами из-за своего страха смерти, — сказала гранд-дама, — а я из-за чести — оттого, что мне непривычно было отвергать почет и уважение. Я чувствовала, что меня, может быть, вовлекают в нечто такое, что будет не по мне, но я слишком долго стремилась быть у всех на виду и оказалась органически не в состоянии отказаться. Уж по самой крайней степени, сказала я себе, это будет способ обрести такую вспышку известности, о какой я и не мечтала.»
«А теперь, — спросил ученый, — все ли вам кажется правильным? Вы удовлетворены, считаете свое согласие правильным?»
«Я удовлетворена, — ответила она. — Я даже начинаю забывать, и это оказывается благословением. Были ведь Ронни Дуг и Альфонс…»
«Кто это были?» — спросил монах.
«Мужчины, за которыми я была замужем. Они и еще пара других, имен которых я сейчас не могу припомнить. Не имею ничего против того, хотя было время, когда я имела бы, чтобы сказать вам, что я была нечто вроде стервочки. Довольно царственной стервочки, пожалуй, но все-таки грязной стервы.»
«Мне представляется, — сказал ученый, — что мы действуем так, как было задумано. Что-то, более чем вероятно, продолжается дольше, чем замышлялось. Но еще за тысячу лет, быть может, мы сможем стать тем, чем должны стать. Мы честны сами с собой и друг с другом, а я полагаю, что это должно быть частью того же. Мы не смогли полностью сбросить с себя все человеческое за такое короткое время. Человеческая раса потратила два миллиона лет или около того, на то, чтобы выработать человеческие качества, и это не такая вещь, которую можно стащить легко, как одежду.»