Планета Шекспира
Шрифт:
— И они были выработаны?
— Большей частью, да, — ответил Никодимус.
— Нам никогда не говорили, что может быть такая задержка, — сказал Хортон. — Ни нам и никому другому из экипажей, обучавшихся в одно время с нами. Если бы хоть один экипаж знал, они бы передали и нам словечко об этом.
— Не было надобности в том, чтобы вы знали, — отвечал Никодимус. — Могли бы последовать какие-нибудь нелогичные возражения с вашей стороны, если бы вам сказали. А важно, чтобы команды людей уже были готовы, когда будет решено отправить корабли. Видите ли, все вы были очень особыми людьми.
— О боже, да. Нас пропускали через компьютеры, чтобы рассчитать фактор выживаемости. Наши психологические профили перемеривали снова и снова. Нас измотали этими чертовыми физическими испытаниями. Нам имплантировали в мозг телепатическую штучку, чтобы мы могли разговаривать с Кораблем, и это было самое беспокойное. Я, кажется, припоминаю, мне потребовались месяцы, чтобы научиться пользоваться ею как следует. Но к чему было делать все это, а потом укладывать нас на хранение в анабиоз? Мы могли бы и просто подождать.
— Одно из решений могло бы быть и таким, — согласился Никодимус, — и вы становились бы с годами все старше. Один из факторов, входивших в критерий отбора членов команды, — чтобы они не были слишком молодыми, но и не особенно старыми. Смысла мало отправлять стариков. В анабиозе же вы не старели. Время для вас ничего не значило, ибо время не имеет значения в анабиозе. При том, как это было сделано, экипажи ждали в полной готовности, причем их качества и способности не страдали от времени, пока отлаживались остальные приборы. Корабли могли бы вылететь сразу же, когда вы были заморожены, но пятидесятилетнее ожидание существенно увеличило шансы кораблей и ваши шансы. Система жизнеобеспечения мозга усовершенствовалась до степени, считавшейся за пятьдесят лет до того невозможной, а связь между мозгом и кораблем сделалась более чувствительной и эффективной, почти безупречной. Улучшились системы анабиоза.
— У меня это вызывает противоречивые чувства, — заявил Хортон. — Во всяком случае, для меня лично, пожалуй, никакой разницы это не составляет. Если невозможно прожить жизнь в своем собственном времени, то, наверное, неважно, когда именно вы ее проживете. О чем я жалею — так о том, что остался один. У нас с Хелен что-то начиналось, и другие двое мне нравились. Есть у меня, кажется, и некоторое чувство вины, потому что они умерли, а я выжил. Ты говоришь, что спас мою жизнь только потому, что я находился в камере номер один. Если бы я был не в ней, то выжил бы кто-нибудь другой, а я был бы теперь мертв.
— Вы не должны чувствовать вину, — возразил Никодимус. — Если кто-то и должен чувствовать вину, так это я, но я вины за собой не чувствую, так как рассудок говорит, что я мог действовать и действовал в границах нынешней технологии. Но вы-то — вы вовсе в этом не участвовали. Вы ничего не делали, вы не принимали решения.
— Да, я знаю. Но все-таки не могу не думать…
— Ешьте суп, — сказал Никодимус. — Жаркое стынет.
Хортон зачерпнул ложку супа.
— Хороший суп, — сказал он.
— Конечно, хороший. Я же вам говорил, что я отличный повар. Или могу быть отличным поваром.
— «Можешь быть», — передразнил Хортон. — Странный способ делать утверждения. Или же ты
— Но я высказал все это в точности, — возразил Никодимус. — Так оно и есть. Сейчас я повар, а могу стать инженером или математиком, или геологом, или астрономом…
— Геологом тебе быть ни к чему. Геологом в этой экспедиции был я. Хелен была биологом и химиком.
— Когда-нибудь может появиться нужда в двух геологах, — сказал Никодимус.
— Это ужасно, — проворчал Хортон. — Ни один человек или робот не может сразу быть стольким, скольким, по твоим словам, являешься или можешь являться ты. Это отняло бы многие годы учения, и в процессе обучения каждой новой дисциплине ты терял бы что-то из предыдущего. Далее — ты просто служебный робот, неспециализированный. Посмотрим на это прямо — возможности твоего мозга невелики, а твоя система реакций относительно малочувствительна. Корабль сказал, что ты был избран специально из-за несложности — из-за того, что с тобой мало что может произойти неладного.
— Что было совершенно верно, — признал Никодимус. — Я таков, как вы сказали. Посыльный и подручный, и мало для чего еще гожусь. Возможности моего мозга малы. Но когда у тебя два или три мозга…
Хортон швырнул ложку на стол.
— Ты свихнулся! — воскликнул он. — Два мозга не могут быть в одном теле.
— У меня два мозга, — спокойно отвечал Никодимус. — У меня прямо сейчас два мозга — старый, глупый стандартный мозг робота и поварский мозг, и если я захочу, я могу добавить еще один мозг, хотя я не знаю, какой мозг мог бы послужить дополнением к мозгу повара. Может быть, мозг специалиста по питанию, хотя в наборе такого мозга нет.
С некоторым усилием Хортон овладел собой.
— Давай-ка начнем сначала, — предложил он, — давай-ка начнем с самого верху и пойдем эдак легонько и осторожненько, чтобы мой тупой человеческий мозг мог уследить за тем, что ты говоришь.
— Это все те пятьдесят лет, — пояснил Никодимус.
— Какие еще пятьдесят лет, будь оно все проклято?!
— Пятьдесят лет, прошедшие после того, как вас заморозили. За пятьдесят лет можно сделать массу исследований и изобретений, если много людей направят на них умы. Вас учили, не правда ли, при участии сложнейшего робота — совершеннейшего экземпляра человеческой технологии, какой только был построен.
— Это так, — согласился Хортон, — я его помню, словно видел только вчера…
— Для вас это было только вчера, — согласился Никодимус, — тысячелетие, прошедшее с тех пор, для вас все равно, что ничто.
— Вот уж был мерзкий тип, — продолжал Хортон, — вот уж поклонник строгой дисциплины. Он знал втрое больше нас и был вдесятеро работоспособнее. Он нам постоянно талдычил об этом в своей гладенькой, елейной, мерзкой манере. Так наловчился, что не заткнуть было. Мы его, сукина сына, все ненавидели.