Плато доктора Черкасова
Шрифт:
Я в изнеможении опустил голову на подушку: совсем из сил выбился. Хоть бы не заболеть! Абакумова я теперь не боялся нисколько. Я ведь не мог не видеть, что человек мне искренне рад. Звали его Алексей Харитонович. В избе стало жарко. Живо поставив все сготовленное на стол, хозяин подошел ко мне.
— Может, на постель тебе подать? — заботливо осведомился он.
Я поспешно встал.
И вот мы сидим с Абакумовым за одним столом и оба степенно едим из одной миски жирный борщ из оленины, жаркое, а потом пьем чай с сахаром и шанежками.
Мы
Когда мне стало лучше, я рассказал Абакумову, как провалился отец в расщелину, как я шел на полярную станцию и, заблудившись, попал к нему.
Абакумов хотел, видимо, потрепать меня по плечу, но не решился.
— Ладно! Съездим за Дмитрием Николаевичем. Но ты хоть часок поспи, а то заболеешь.
Я запротестовал, мне было стыдно спать, когда отец там один. А может, у него сотрясение мозга и он уже без сознания... Но я действительно обессилел.
— Ты же оставил ему хвороста...— успокоил меня Абакумов.— Он не замерзнет. Опять же, пока я соберу оленей... Я разбужу тебя через час. И выедем,..
Я согласился и опять прилег на постель. Алексей Харитонович заботливо укутал меня одеялом. Я поблагодарил его и, кажется, тут же и заснул...
Мне показалось, что Абакумов разбудил меня минут через пять, но проспал я два часа.
— Одевайся, однако, Никола,— сказал он.— Пора ехать. Как бы буран не нагрянул.
Я тут же вскочил и торопливо оделся. Почему-то я весь дрожал, хотя в избе было тепло. Наверное, от усталости.
Абакумов надел на себя оленьи чулки, унты, штаны из пыжика, оленью шубу, заячий малахай, пару заячьих рукавиц взял под мышку, и мы вышли во двор.
На реке уже ждала оленья упряжка. Мы сели с ним на одни нарты — я позади, вторые нарты были привязаны сзади. Я понял, что это для отца, и опять стал волноваться. Вдруг он сильно расшибся? Может, сгоряча не почувствовал? Он лежит там и не ждет помощи раньше как через пять дней... И вдруг мы явимся, когда еще и суток не прошло. Я так обрадовался этой мысли, что совсем повеселел. Тут я вспомнил о Ермаке, и меня стала грызть совесть: радуюсь, что отца спасут, а Ермак, может, в это время замерзает... Но мне не хотелось грустить, и я предпочел думать, что Ермак сидит в вертолете и спокойно и твердо ожидает, когда его найдут. Может быть, просто поломка мотора... Мало ли что может быть!
Вторично за эти сутки я пересекал Ыйдыгу. Но теперь у меня было совсем другое настроение — радостное, возбужденное. Я чувствовал себя почему-то ужасно счастливым. И сам не мог понять отчего. Уж так легко, так отрадно было у меня на душе!..
Олени, как ветер, неслись по реке, задрав кверху хвостики. Я боялся вывалиться с нарт и все внимание употреблял на то, чтобы удержаться. Алексей Харитонович следил за «дорогой», если можно так выразиться, ведь настоящих дорог, даже самых примитивных, в этих краях не было, разве что звериные тропы.
Я хорошо приметил то место, где пора было оставить Ыйдыгу. По-прежнему было очень тихо, и мой след, где я спускался с горы на лыжах, где ломал кустарник, был четок, будто я только что прошел по этому чистому снегу.
Приблизившись к расщелине, мы увидели алый отблеск костра и услышали голос отца. Он пел — странный человек,— пел во все горло. Я даже разобрал слова старой партизанской песни «По долинам и по взгорьям...»
Пока мы приближались, песню заменила ругань, которая, как сказала бы моя бабушка, предназначалась «отнюдь не для детей». Я и не подозревал, что папа мог так ругаться. Зато Абакумов нисколько не удивился.
Наклонившись к расщелине, мы увидели пылавший костер и возле него ярко освещенную фигуру Черкасова-старшего, щупавшего свою ногу.
— Папа! — окликнул я его.
Отца словно током дернуло, так он подпрыгнул:
— Черт возьми!.. Значит, ты все эти часы слонялся вокруг? А я-то, как идиот, высчитываю время, когда ты вернешься!..
— Я и вернулся...
Пришлось дать ему излить свои чувства. Он ругал меня до тех пор, пока не увидел Абакумова, спускавшего к нему веревку.
Отец сразу замолк, переводя взгляд с меня на Алексея Харитоновича и обратно.
— Обвяжитесь вокруг пояса, Дмитрий Николаевич! — сказал Абакумов.
Отец с минуту молча глядел на него, задрав голову и явно выдвинув вперед нижнюю челюсть. Потом привязал к веревке рюкзак и спальный мешок, несколько раз ойкнув при этом.
Когда к нему вторично спустили веревку, он молча обвязал конец ее вокруг пояса. Хорошо, что здесь не было женщин: пока его вытаскивали, он ругался без перерыва. Но я только радовался. Значит, ему еще не столь худо, если может так ругаться, Просто очень болит нога!
Когда мы его окончательно вытащили, он набросился на Абакумова, схватил его «за грудки» и стал трясти.
— Добрался я таки до тебя, сукин сын! — орал он во всю мочь. — Где лошади?
Досада и возмущение его были столь свежи, будто Абакумов лишь вчера угнал лошадей.
Абакумов покорно давал себя трясти, всем видом показывая: виноват, каюсь. И даже поддерживал отца, пока тот его тряс.
— Ладно, мы еще поговорим с тобой! — задохнувшись, сказал отец и застонал.
— Однако, пурга скоро будет, Дмитрий Николаевич,— произнес Абакумов спокойно.— Ехать пора...
— У тебя что — лошади?
— Оленья упряжка.
Мы бережно довели отца и привязали его к нарте, чтобы он не вывалился дорогой. Я опять сел позади Абакумова.
— Веди по Ыйдыге до полярной станции... Знаешь где? — крикнул отец.
Абакумов гикнул совсем по-чукотски на оленей, и те понеслись быстрее автомобиля. Где надо, Алексей Харитонович приостанавливал их бег. Олени его хорошо слушались. Было довольно тепло, но не доехали мы и до первого ущелья, как начала нести поземка и сильно потемнело.